Иван бунин - сны чанга. «Сны Чанга», Иван Бунин Сюжет рассказа «Сны Чанга» Бунин

Не все ли равно, про кого говорить? Заслуживает того каждый из живших на земле. Некогда Чанг узнал мир и капитана, своего хозяина, с которым соединилось его земное существование. И прошло с тех пор целых шесть лет, протекло, как песок в корабельных песочных часах. Вот опять была ночь — сон или действительность? — и опять наступает утро — действительность или сон? Чанг стар, Чанг пьяница — он все дремлет. На дворе, в городе Одессе, зима. Погода злая, мрачная, много хуже даже той, китайской, когда Чанг с капитаном встретили друг друга. Несет острым мелким снегом, снег косо летит по ледяному, скользкому асфальту пустого приморского бульвара и больно сечет в лицо каждому еврею, что, засунувши руки в карманы и сгорбившись, неумело бежит направо или налево. За гаванью, тоже опустевшей, за туманным от снега заливом слабо видны голые степные берега. Мол весь дымится густым серым дымом: море с утра до вечера переваливается через мол пенистыми чревами. Ветер звонко свищет в телефонных проволоках... В такие дни жизнь в городе начинается не рано. Не рано просыпаются и Чанг с капитаном. Шесть лет — много это или мало? За шесть лет Чанг с капитаном стали стариками, хотя капитану еще и сорока нет, и судьба их грубо переменилась. По морям они уже не плавают — живут «на берегу», как говорят моряки, и не там, где жили когда-то, а в узкой и довольно мрачной улице, на чердаке пятиэтажного дома, пахнущего каменным углем, населенного евреями, из тех, что в семью приходят только к вечеру и ужинают в шляпах на затылок. Потолок у Чанга с капитаном низкий, комната большая и холодная. В ней всегда, кроме того, сумрачно: два окна, пробитые в наклонной стене-крыше, невелики и круглы, напоминают корабельные. Между окнами стоит что-то вроде комода, а у стены налево старая железная кровать; вот и все убранство этого скучного жилища, если не считать камина, из которого всегда дует свежим ветром. Чанг спит в уголке за камином. Капитан на кровати. Какова эта чуть не до полу продавленная кровать и каков матрац на ней, легко представит себе всякий, живавший на чердаках, а нечистая подушка так жидка, что капитану приходится подкладывать под нее свою тужурку. Однако и на этой кровати спит капитан очень спокойно, лежит, — на спине, с закрытыми глазами и серым лицом, — неподвижно, как мертвый. Что за чудесная кровать была у него прежде! Ладная, высокая, с ящиками, с постелью глубокой и уютной, с тонкими и скользкими простынями и холодящими белоснежными подушками! Но и тогда, даже в качку, не спал капитан так крепко, как теперь: за день он сильно устает, да и о чем ему теперь тревожиться, что он может проспать и чем может обрадовать его новый день? Было когда-то две правды на свете, постоянно сменявших друг друга: первая та, что жизнь несказанно прекрасна, а другая — что жизнь мыслима лишь для сумасшедших. Теперь капитан утверждает, что есть, была и во веки веков будет только одна правда, последняя, правда еврея Иова, правда мудреца из неведомого племени, Экклезиаста. Часто говорит теперь капитан, сидя в пивной: «Помни, человек, с юности твоей те тяжелые дни и годы, о коих ты будешь говорить: нет мне удовольствия в них!» Все же дни и ночи по-прежнему существуют, и вот опять была ночь, и опять наступает утро. И капитан с Чангом просыпаются. Но, проснувшись, капитан не открывает глаз. Что он в эту минуту думает, не знает даже Чанг, лежащий на полу возле нетопленного камина, из которого всю ночь пахло морской свежестью. Чангу известно только одно: то, что капитан пролежит так не менее часа. Чанг, поглядев на капитана уголком глаза, снова смыкает веки и снова задремывает. Чанг тоже пьяница, он тоже по утрам мутен, слаб и чувствует мир с тем томным отвращением, которое так знакомо всем плавающим на кораблях и страдающим морской болезнью. И потому, задремывая в этот утренний час, Чанг видит сон томительный, скучный... Видит он: Поднялся на палубу парохода старый, кислоглазый китаец, опустился на корячки, стал скулить, упрашивать всех проходящих мимо, чтобы купили у него плетушку тухлых рыбок, которую он принес с собою. Был пыльный и холодный день на широкой китайской реке. В лодке под камышовым парусом, качавшейся на речной мути, сидел щенок — рыжий кобелек, имевший в себе нечто лисье и волчье, с густым жестким мехом вокруг шеи, — строго и умно водил черными глазами по высокой железной стене пароходного бока и торчком держал уши. — Продай лучше собаку! — весело и громко, как глухому, крикнул китайцу молодой капитан парохода, без дела стоявший на своей вышке. Китаец, первый хозяин Чанга, вскинул глаза кверху, оторопел и от крика, и от радости, стал кланяться и цокать: «Ve"y good dog, ve"y good!» — И щенка купили, — всего за целковый, — назвали Чангом, и поплыл он в тот же день со своим новым хозяином в Россию и вначале, целых три недели, так мучился морской болезнью, был в таком дурмане, что даже ничего не видел: ни океана, ни Сингапура, ни Коломбо... В Китае начиналась осень, погода была трудная. И стало мутить Чанга, едва вышли в устье. Навстречу несло дождем, мглою, сверкали по водной равнине барашки, качалась, бежала, всплескивалась серо-зеленая зыбь, острая и бестолковая, а плоские прибрежья расходились, терялись в тумане — и все больше, больше становилось воды вокруг. Чанг, в своей серебрившейся от дождя шубке, и капитан, в непромокаемом пальто с поднятым капюшоном, были на мостике, высота которого чувствовалась теперь еще сильнее, чем прежде. Капитан командовал, а Чанг дрожал и воротил от ветра морду. Вода ширилась, охватывала ненастные горизонты, мешалась с мглистым небом. Ветер рвал с крупной шумной зыби брызги, налетал откуда попало, свистал в реях и гулко хлопал внизу парусиновыми тентами, меж тем как матросы, в кованых сапогах и мокрых накидках, отвязывали, ловили и скатывали их. Ветер искал, откуда бы покрепче ударить, и как только пароход, медленно ему кланявшийся, взял покруче вправо, поднял его таким большим, кипучим валом, что он не удержался, рухнул с переката вала, зарываясь в пену, а в штурманской рубке с дребезгом и звоном полетела на пол кофейная чашка, забытая на столике лакеем... И с этой минуты пошла музыка! Дни потом были всякие: то огнем жгло с сияющей лазури солнце, то горами громоздились и раскатывались ужасающим громом тучи, то потопами обрушивались на пароход и на море буйные ливни; но качало, качало непрерывно, даже и во время стоянок. Вконец замученный, ни разу за целых три недели не покинул Чанг своего угла в жарком полутемном коридоре среди пустых кают второго класса, на юте, возле высокого порога двери на палубу, отворявшейся только раз в сутки, когда вестовой капитана приносил Чангу пищу. И от всего пути до Красного моря остались в памяти Чанга только тяжкие скрипы переборок, дурнота и замирание сердца, то летевшего вместе с дрожащей кормой куда-то в пропасть, то возносившегося в небо, да колючий, смертный ужас, когда об эту высоко поднятую и вдруг снова завалившуюся на сторону корму, грохочущую винтом в воздухе, с пушечным выстрелом расшибалась целая водяная гора, гасившая дневной свет в иллюминаторах и потом стекавшая по их толстым стеклам мутными потоками. Слышал больной Чанг далекие командные крики, гремучие свистки боцмана, топот матросских ног где-то над головой, слышал плеск и шум воды, различал полузакрытыми глазами полутемный коридор, загроможденный рогожными тюками чая, — и шалел, пьянел от тошноты, жары и крепкого чайного запаха... Но тут сон Чанга обрывается. Чанг вздрагивает и открывает глаза: это уже не волна ударила в корму — это грохнула где-то внизу дверь, с размаху кем-то брошенная. И вслед за этим громко откашливается и медленно встает со своего вдавленного одра капитан. Он натягивает на ноги и зашнуровывает разбитые башмаки, надевает вынутую из-под подушки черную тужурку с золотыми пуговицами и идет к комоду, меж тем как Чанг, в своей рыжей поношенной шубке, недовольно, с визгом зевает, поднявшись с пола. На комоде стоит начатая бутылка водки. Капитан пьет прямо из горлышка и, слегка задохнувшись и отдуваясь в усы, направляется к камину, наливает в плошку, стоящую возле него, водки и для Чанга. Чанг жадно начинает лакать. А капитан закуривает и снова ложится — ждать того часа, когда совсем ободняется. Уже слышен отдаленный гул трамвая, уже льется далеко внизу, на улице, непрерывное цоканье копыт по мостовой, но выходить еще рано. И капитан лежит и курит. Кончив лакать, ложится и Чанг. Он вскакивает на кровать, свертывается клубком у ног капитана и медленно вплывает в то блаженное состояние, которое всегда дает водка. Полузакрытые глаза его туманятся, он слабо глядит на хозяина и, чувствуя все возрастающую нежность к нему, думает то, что можно выразить по-человечески так: «Ах, глупый, глупый! Есть только одна правда на свете, и если бы ты знал, какая эта чудесная правда!» И опять не то снится, не то думается Чангу то далекое утро, когда после мучительного, беспокойного океана вошел пароход, плывший из Китая с капитаном и Чангом, в Красное море... Снится ему: Проходя Перим, все медленнее, точно баюкая, размахивался пароход, и впал Чанг в сладкий и глубокий сон. И вдруг очнулся. И, очнувшись, изумился выше всякой меры: везде было тихо, мерно дрожала и никуда не падала корма, ровно шумела вода, бежавшая где-то за стенами, теплый кухонный запах, тянувший из-под двери на палубу, был очарователен... Чанг привстал и поглядел в пустую кают-компанию: там, в сумраке, мягко светилось что-то золотисто-лиловое, что-то едва уловимое глазом, но необыкновенно радостное — там, в солнечно-голубую пустоту, на простор, на воздух, были открыты задние иллюминаторы, а по низкому потолку струились, текли и не утекали извилистые зеркальные ручьи. И случилось с Чангом то же, что не раз случалось в те времена и с его хозяином, капитаном: он вдруг понял, что существует в мире не одна, а две правды — одна та, что жить на свете и плавать ужасно, а другая... Но о другой Чанг не успел додумать: в неожиданно распахнувшуюся дверь он увидел трап на спардек, черную, блестящую громаду пароходной трубы, ясное небо летнего утра и быстро идущего из-под трапа, из машинного отделения, капитана, размытого и выбритого, благоухающего свежестью одеколона, с поднятыми по-немецки русыми усами, с сияющим взглядом зорких светлых глаз, во всем тугом и белоснежном. И, увидев все это, Чанг так радостно рванулся вперед, что капитан на лету подхватил его, чмокнул в голову и, повернув назад, в три прыжка выскочил, на руках с ним, на спардек, на верхнюю палубу, а оттуда еще выше, на тот самый мостик, где так страшно было в устье великой китайской реки. На мостике капитан вошел в штурманскую рубку, а Чанг, брошенный на пол, немного посидел, трубой распушив по гладким доскам свой лисий хвост. Сзади Чанга было очень горячо и светло от невысокого солнца. Горячо, должно быть, было и в Аравии, близко проходившей справа своим золотым прибрежьем и своими черно-коричневыми горами, своими пиками, похожими на горы мертвой планеты, тоже глубоко засыпанными сухим золотом, — всей своей песчано-гористой пустыней, видной необыкновенно четко, так, что казалось, туда можно перепрыгнуть. А наверху, на мостике, еще чувствовалось утро, еще тянуло легкой свежестью, и бодро гулял взад и вперед помощник капитана, — тот самый, что потом так часто до бешенства доводил Чанга, дуя ему в нос, — человек в белой одежде, в белом шлеме и в страшных черных очках, все поглядывавший на поднебесное острие передней мачты, над которой белым страусовым пером курчавилось тончайшее облачко... Потом капитан крикнул из рубки: «Чанг! Кофе пить!» И Чанг тотчас вскочил, обежал рубку и ловко сигнул через ее медный порог. И за порогом оказалось еще лучше, чем на мостике: там был широкий кожаный диван, приделанный к стене, над ним висели какие-то блестящие стеклом и стрелками штуки вроде круглых стенных часов, а на полу стояла полоскательница с бурдой из сладкого молока и хлеба. Чанг стал жадно лакать, а капитан занялся делом: он развернул на стойке, помещавшейся под окном против дивана, большую морскую карту и, положив на нее линейку, твердо прорезал алыми чернилами длинную полоску. Чанг, кончив лакать, с молоком на усах, подпрыгнул и сел на стойке возле самого окна, за которым синела отложным воротом просторная рубаха матроса, стоявшего спиной к окну перед колесом с рогами. И тут капитан, который, как оказалось впоследствии, очень любил поговорить, будучи наедине с Чангом, сказал Чангу: — Видишь, братец, вот это и есть Красное море. Надо нам с тобой пройти его поумнее, — ишь какое оно от островков и рифов пестрое, — надо мне тебя доставить в Одессу в полной сохранности, потому что там уже знают о твоем существовании. Я уже проболтался про тебя одной прекапризной девчонке, похвастался перед ней твоей милостью по такому, понимаешь ли, длинному канату, что проложен умными людьми на дне всех морей-океанов... Я, Чанг, все-таки ужасно счастливый человек, такой счастливый, что ты даже и представить себе не можешь, и потому мне ужасно не хочется напороться на какой-нибудь из этих рифов, осрамиться до девятой пуговицы на своем первом дальнем рейсе... И, говоря так, капитан вдруг строго глянул на Чанга и дал ему пощечину: — Лапы с карты прочь! — крикнул он начальственно. — Не смей лезть на казенное добро! И Чанг, мотнув головой, зарычал и зажмурился. Это была первая пощечина, полученная им, и он обиделся, ему опять показалось, что жить на свете и плавать — скверно. Он отвернулся, гася и сокращая свои прозрачно-яркие глаза, и с тихим рычанием оскалил свои волчьи зубы. Но капитан не придал значения его обиде. Он закурил папиросу и вернулся на диван, вынул из бокового кармана пикейной куртки золотые часы, отколупнул крепким ногтем их крышки и, глядя на что-то сияющее, необыкновенно живое, торопливое, что звонко бежало внутри часов, опять заговорил дружески. Он опять стал рассказывать Чангу о том, что он везет его в Одессу, на Елисаветинскую улицу, что на Елисаветинской улице есть у него, у капитана, во-первых, квартира, во-вторых, красавица жена и, в-третьих, чудесная дочка и что он, капитан, все-таки очень счастливый человек. — Все-таки, Чанг, счастливый! — сказал капитан, а потом добавил: — Дочка эта самая, Чанг, девочка резвая, любопытная, настойчивая, — плохо тебе будет временами, особливо твоему хвосту! Но если бы ты знал, Чанг, что это за прелестное существо! Я, братец, так люблю ее, что даже боюсь своей любви: для меня весь мир только в ней, — ну, скажем, почти в ней, — а разве так полагается? Да и вообще, следует ли кого-нибудь любить так сильно? — спросил он. — Разве глупее нас с тобой были все эти ваши Будды, а послушай-ка, что они говорят об этой любви к миру и вообще ко всему телесному — от солнечного света, от волны, от воздуха и до женщины, до ребенка, до запаха белой акации! Или: знаешь ли ты, что такое Тао, выдуманное вами же, китайцами? Я, брат, сам плохо знаю, да и все плохо знают это, но насколько можно понять, ведь это что такое? Бездна-Праматерь, она же родит и поглощает и, поглощая, снова родит все сущее в мире, а иначе сказать — тот Путь всего сущего, коему не должно противиться ничто сущее. А ведь мы поминутно противимся ему, поминутно хотим повернуть не только, скажем, душу любимой женщины, но и весь мир по-своему! Жутко жить на свете, Чанг, — сказал капитан, — очень хорошо, а жутко, и особенно таким, как я! Уж очень я жаден до счастья и уж очень часто сбиваюсь: темен и зол этот Путь или же совсем, совсем напротив? И, помолчав, еще добавил: — Главная штука ведь в чем? Когда кого любишь, никакими силами никто не заставит тебя верить, что может не любить тебя тот, кого ты любишь. И вот тут-то, Чанг, и зарыта собака. А как великолепна жизнь, боже мой, как великолепна! Накаляемый уже высоко поднявшимся солнцем и чуть дрожащий на бегу пароход неустанно разрезал заштилевшее в бездне знойного воздушного пространства Красное море. Светлая пустота тропического неба глядела в дверь рубки. Близился полдень, медный порог так и горел на солнце. Стекловидные валы все медлительнее перекатывались за бортом, вспыхивая ослепительным блеском и озаряя рубку. Чанг сидел на диване, слушая капитана. Капитан, гладивший голову Чанга, спихнул его на пол — «нет, брат, жарко!» — сказал он, — но на этот раз Чанг не обиделся: слишком хорошо было жить на свете в этот радостный полдень. А потом... Но тут опять прерывается сон Чанга. — Чанг, идем! — говорит капитан, сбрасывая ноги с кровати. И опять с удивлением видит Чанг, что он не на пароходе в Красном море, а на чердаке в Одессе, и что на дворе и впрямь полдень, только не радостный, а темный, скучный, неприязненный. И тихо рычит на капитана, потревожившего его. Но капитан, не обращая на него внимания, надевает старый форменный картуз и такое же пальто и, запустив руки в карманы и сгорбившись, идет к двери. Поневоле приходится и Чангу спрыгивать с кровати. По лестнице капитан спускается тяжело и неохотно, точно в силу нудной необходимости. Чанг катится довольно быстро: его бодрит еще не улегшееся раздражение, которым всегда кончается блаженное состояние после водки... Да, вот уже два года, изо дня в день, занимаются Чанг с капитаном тем, что ходят по ресторанам. Там они пьют, закусывают, глядят на других пьяниц, пьющих и закусывающих рядом с ними, среди шума, табачного дыма и всякого зловония. Чанг лежит у ног капитана, на полу. А капитан сидит и курит, крепко положив, по своей морской привычке, локти на стол, ждет того часа, когда надо будет, по какому-то им самим выдуманному закону, перекочевать в другой ресторан или кофейню: завтракают Чанг с капитаном в одном месте, кофе пьют в другом, обедают в третьем, ужинают в четвертом. Обычно капитан молчит. Но бывает, что встречается капитан с кем-нибудь из своих прежних друзей и тогда весь день говорит без умолку о ничтожестве жизни и поминутно угощает вином то себя, то собеседника, то Чанга, перед которым всегда стоит на полу какая-нибудь посудинка. Именно так проведут они и нынешний день: нынче они условились позавтракать с одним старым приятелем капитана, с художником в цилиндре. А это значит, что будут они сидеть сперва в вонючей пивной, среди краснолицых немцев, — людей тупых, дельных, работающих с утра до вечера с той целью, конечно, чтобы пить, есть, снова работать и плодить себе подобных, — потом пойдут в кофейню, битком набитую греками и евреями, вся жизнь которых, тоже бессмысленная, но очень тревожная, поглощена непрестанным ожиданием биржевых слухов, а из кофейни отправятся в ресторан, куда стекается всякое человеческое отребье, — и просидят там до поздней ночи... Зимний день короток, а за бутылкой вина, за беседой с приятелем он еще короче. И вот уже побывали Чанг, капитан и художник и в пивной, и в кофейне и без конца сидят, пьют в ресторане. И опять капитан, положив локти на стол, горячо уверяет художника, что есть только одна правда на свете, — злая и низкая. — Ты посмотри кругом, говорит он, ты только вспомни всех тех, что ежедневно видим мы с тобой в пивной, в кофейне, на улице! Друг мой, я видел весь земной шар — жизнь везде такова! Все это ложь и вздор, чем будто бы живут люди: нет у них ни бога, ни совести, ни разумной цели существования, ни любви, ни дружбы, ни честности, — нет даже простой жалости. Жизнь — скучный, зимний день в грязном кабаке, не более... И Чанг, лежа под столом, слушает все это в тумане хмеля, в котором уже нет более возбуждения. Соглашается он или не соглашается с капитаном? На это нельзя ответить определенно, но раз уж нельзя, значит, дело плохо. Чанг не знает, не понимает, прав ли капитан; да ведь все мы говорим «не знаю, не понимаю» только в печали; в радости всякое живое существо уверено, что оно все знает, все понимает... Но вдруг точно солнечный свет прорезывает этот туман: вдруг раздается стук палочки по пюпитру на эстраде ресторана — и запевает скрипка, за ней другая, третья... Они поют все страстней, все звончее, — и через минуту переполняется душа Чанга совсем иной тоской, совсем иной печалью. Она дрожит от непонятного восторга, от какой-то сладкой муки, от жажды чего-то, — и уже не разбирает Чанг, во сне он или наяву. Он всем существом своим отдается музыке, покорно следует за ней в какой-то иной мир — и снова видит себя на пороге этого прекрасного мира, неразумным, доверчивым к миру щенком на пароходе в Красном море... — Да, так как это было? — не то снится, не то думается ему. — Да, помню: хорошо было жить в жаркий полдень в Красном море! Чанг с капитаном сидели в рубке, потом стояли на мостике... О, сколько было света, блеска, синевы, лазури! Как удивительно цветисты были на фоне неба все эти белые, красные и желтые рубахи матросов, с растопыренными руками развешенные на носу! А потом Чанг с капитаном и прочими моряками, у которых лица были кирпичные, глаза маслянистые, а лбы белые и потные, завтракал в жаркой кают-компании первого класса, под жужжащим и дующим из угла электрическим вентилятором, после завтрака вздремнул немного, после чая обедал, а после обеда опять сидел наверху, перед штурманской рубкой, где лакей поставил для капитана полотняное кресло, и смотрел далеко за море, на закат, нежно зеленевший в разноцветных и разнообразных тучках, на винно-красное, лишенное лучей солнце, которое, коснувшись мутного горизонта, вдруг вытянулось и стало похоже на темно-огненную митру... Быстро бежал пароход вдогонку за ним, так и мелькали за бортом гладкие водяные горбы, отливающие сине-лиловой шагренью, но солнце спешило, спешило, — море точно втягивало его, — и все уменьшалось да уменьшалось, стало длинным раскаленным углем, задрожало и потухло, а как только потухло, сразу пала на весь мир тень какой-то печали, и сильней заволновался все крепчавший к ночи ветер. Капитан, глядя на темное пламя заката, сидел с раскрытой головою, с колеблющимися от ветра волосами, и лицо его было задумчиво, гордо и грустно, и чувствовалось, что все-таки он счастлив, и что не только весь этот бегущий по его воле пароход, но и целый мир в его власти, потому что весь мир был в его душе в эту минуту, — и потому еще, что и тогда уже пахло вином от него... Ночь же настала, страшная и великолепная. Она была черная, тревожная, с беспорядочным ветром и с таким полным светом шумно взметывавшихся вокруг парохода волн, что порою Чанг, бегавший за быстро и безостановочно гулявшим по палубе капитаном, с визгом отскакивал от борта. И капитан опять взял Чанга на руки и, приложив щеку к его бьющемуся сердцу, — ведь оно билось совершенно так же, как и у капитана! — пришел с ним в самый конец палубы, на ют, и долго стоял там в темноте, очаровывая Чанга дивным и ужасным зрелищем: из-под высокой, громадной кормы, из-под глухо бушующего винта, с сухим шорохом сыпались мириады белоогненных игл, вырывались и тотчас же уносились в снежную искристую дорогу, прокладываемую пароходом, то огромные голубые звезды, то какие-то тугие синие клубы, которые ярко разрывались и, угасая, таинственно дымились внутри кипящих водяных бугров бледно-зеленым фосфором. Ветер с разных сторон сильно и мягко бил из темноты в морду Чанга, раздувал и холодил густой мех на его груди, и, крепко, родственно прижимаясь к капитану, обонял Чанг запах как бы холодной серы, дышал взрытой утробой морских глубин, а корма дрожала, ее опускало и поднимало какой-то великой и несказанно свободной силой, и он качался, качался, возбужденно созерцая эту слепую и темную, но стократ живую, глухо бунтующую Бездну. И порой какая-нибудь особенно шальная и тяжелая волна, с шумом пролетавшая мимо кормы, жутко озаряла руки и серебряную одежду капитана... В эту ночь капитан привел Чанга в свою каюту, большую и уютную, мягко освещенную лампой под красным шелковым абажуром. На письменном столе, плотно уместившемся возле капитанской кровати, стояли, в тени и свете лампы, два фотографических портрета: хорошенькая сердитая девочка в локонах, капризно и вольно сидевшая в глубоком кресле, и молодая дама, изображенная почти во весь рост, с кружевным белым зонтиком на плече, в кружевной большой шляпке и в нарядном весеннем платье, — стройная, тонкая, прелестная и печальная, как грузинская царевна. И капитан сказал, под шум черных волн за открытым окном: — Не будет, Чанг, любить нас с тобой эта женщина! Есть, брат, женские души, которые вечно томятся какой-то печальной жаждой любви и которые от этого от самого никогда и никого не любят. Есть такие — и как судить их за всю их бессердечность, лживость, мечты о сцене, о собственном автомобиле, о пикниках на яхтах, о каком-нибудь спортсмене, раздирающем свои сальные от фиксатуара волосы на прямой ряд? Кто их разгадает? Всякому свое, Чанг, и не следуют ли они сокровеннейшим велениям Тао, как следует им какая-нибудь морская тварь, вольно ходящая вот в этих черных, огненно-панцирных волнах? — У-у! — сказал капитан, садясь на стул, мотая головой и развязывая шнурки белого башмака. — Что только было со мной, Чанг, когда я в первый раз почувствовал, что она уже не совсем моя, — в ту ночь, когда она в первый раз одна была на яхт-клубском балу и вернулась под утро, точно поблекшая роза, бледная от усталости и еще не улегшегося возбуждения, с глазами сплошь темными, расширенными и такими далекими от меня! Если бы ты знал, как неподражаемо хотела она одурачить меня, с каким простым удивлением спросила: «А ты еще не спишь, бедный?» Тут я даже слова не мог выговорить, и она сразу поняла меня и смолкла, — только быстро взглянула на меня, — и молча стала раздеваться. Я хотел убить ее, но она сухо и спокойно сказала: «Помоги мне расстегнуть сзади платье», — и я покорно подошел и стал дрожащими руками отстегивать эти крючки и кнопки — и как только увидел в раскрывшееся платье ее тело, ее междуплечье и сорочку, спущенную с плеч и засунутую за корсет, как только услыхал запах ее черных волос и взглянул в освещенное трюмо, отражавшее ее груди, поднятые корсетом... И, не договорив, капитан махнул рукой. Он разделся, лег и погасил огонь, и Чанг, перевертываясь и укладываясь в сафьянном кресле возле письменного стола, видел, как бороздили черную плащаницу моря вспыхивающие и гаснущие полосы белого пламени, как по черному горизонту зловеще мелькали какие-то огни, как оттуда прибегала порою и с грозным шумом вырастала выше борта и заглядывала в каюту страшная живая волна, — некий сказочный змей, весь насквозь светившийся самоцветными глазами, прозрачными изумрудами и сапфирами, — и как пароход отталкивал ее прочь и ровно бежал дальше, среди тяжелых и зыбких масс этого довременного, для нас уже чуждого и враждебного естества, называемого океаном... Ночью капитан вдруг что-то крикнул и, сам испугавшись своего крика, прозвучавшего какой-то унизительно-жалобной страстью, тотчас же проснулся. Полежав минуту молча, он вздохнул и сказал с усмешкой: — Да, да! «Золотое кольцо в ноздре свиньи — женщина прекрасная!» Трижды прав ты, Соломон Премудрый! Он нашел в темноте папиросницу, закурил, но, затянувшись два раза, уронил руку — и так и заснул с красным огоньком папиросы в руке. И опять стало тихо — только сверкали, качались и с шумом неслись волны мимо борта. Южный Крест из-за черных туч... Но тут внезапно оглушает Чанга громовой грохот. Чанг в ужасе вскакивает. Что случилось? Опять ударился, по вине пьяного капитана, пароход о подводные камни, как это было три года тому назад? Опять выстрелил капитан из пистолета в свою прелестную и печальную жену? Нет, кругом не ночь, не море и не зимний полдень на Елисаветинской, а очень светлый, полный шума и дыма ресторан: это пьяный капитан ударил кулаком по столу и кричит художнику: — Вздор, вздор! Золотое кольцо в ноздре свиньи, вот кто твоя женщина! «Коврами я убрала постель мою, разноцветными тканями египетскими: зайдем, будем упиваться нежностью, потому что мужа нет дома...» А-а, женщина! «Дом ее ведет к смерти и стези ее — к мертвецам...» Но довольно, довольно, друг мой. Пора, запирают, — идем! И через минуту капитан, Чанг и художник уже на темной улице, где ветер с снегом задувает фонари. Капитан целует художника, и они расходятся в разные стороны. Чанг, полусонный, угрюмый, бочком бежит по тротуару за быстро идущим и шатающимся капитаном... Опять прошел день, — сон или действительность? — и опять в мире тьма, холод, утомление... Так, однообразно проходят дни и ночи Чанга. Как вдруг, однажды утром, мир, точно пароход, с разбегу налетает на скрытый от невнимательных глаз подводный риф. Проснувшись в одно зимнее утро, Чанг поражается великой тишиной, царящей в комнате. Он быстро вскакивает с места, кидается к постели капитана — и видит, что капитан лежит с закинутой назад головой, с лицом бледным и застывшим, с ресницами полуоткрытыми и недвижными. И, увидев эти ресницы, Чанг издает такой отчаянный вопль, точно его сшиб с ног и пополам перехватил мчащийся по бульвару автомобиль... Потом, когда не стоит на пятах дверь комнаты, когда входят, уходят и снова приходят, громко разговаривая, самые разные люди — дворники, полицейские, художник в цилиндре и всякие другие господа, с которыми сиживал капитан в ресторанах, — Чанг как бы каменеет... О, как страшно говорил когда-то капитан: «В тот день задрожат стерегущие дом и помрачатся смотрящие в окно; и высоты будут им страшны, и на дороге ужасы: ибо отходит человек в вечный дом свой, и готовы окружить его плакальщицы; ибо разбился кувшин у источника и обрушилось колесо над колодезем...» Но теперь Чанг не чувствует даже ужаса. Он лежит на полу, мордой в угол, крепко закрывши глаза, чтобы не видеть мира, чтобы забыть о нем. И мир шумит над ним глухо и отдаленно, как море над тем, кто все глубже и глубже опускается в его бездну. А снова приходит он в себя уже на паперти, у дверей костела. Он сидит возле них с поникшей головой, тупой, полумертвый — только весь дрожит мелкой дрожью. И вдруг распахивается дверь костела — и ударяет в глаза и в сердце Чанга дивная, вся звучащая и поющая картина: перед Чангом полутемный готический чертог, красные звезды огней, целый лес тропических растений, высоко вознесенный на черный помост гроб из дуба, черная толпа народа, две дивные в своей мраморной красоте и глубоком трауре женщины, — точно две сестры разных возрастов, — а надо всем этим — гул, громы, клир звонко вопиящих о какой-то скорбной радости ангелов, торжество, смятение, величие — и все собой покрывающие неземные песнопения. И дыбом становится вся шерсть на Чанге от боли и восторга перед этим звучащим видением. И художник, с красными глазами вышедший в эту минуту из костела, в изумлении останавливается. — Чанг! — тревожно говорит он, наклоняясь к Чангу. — Чанг, что с тобою? И, коснувшись задрожавшей рукою головы Чанга, наклоняется еще ниже — и глаза их, полные слез, встречаются в такой любви друг к другу, что все существо Чанга беззвучно кричит всему миру: ах, нет, нет — есть на земле еще какая-то, мне неведомая, третья правда! В этот день, возвратясь с кладбища, Чанг переселяется в дом своего третьего хозяина — снова на вышку, на чердак, но теплый, благоухающий сигарой, устланный коврами, уставленный старинной мебелью, увешанный огромными картинами и парчовыми тканями... Темнеет, камин полон раскаленными, сумрачно-алыми грудами жара, новый хозяин Чанга сидит в кресле. Он, возвратясь домой, даже не снял пальто и цилиндра, сел с сигарой в глубокое кресло и курит, смотрит в сумрак своей мастерской. А Чанг лежит на ковре возле камина, закрыв глаза, положив морду на лапы. Кто-то тоже лежит теперь — там, за темнеющим городом, за оградой кладбища, в том, что называется склепом, могилой. Но этот кто-то не капитан, нет. Если Чанг любит и чувствует капитана, видит его взором памяти, того божественного, чего никто не понимает, значит, еще с ним капитан; в том безначальном и бесконечном мире, что не доступен Смерти. В мире этом должна быть только одна правда, — третья, — а какая она, — про то знает тот последний Хозяин, к которому уже скоро должен возвратиться и Чанг. Васильевское. 1916

Позволяет их краткое содержание. «Сны Чанга» - это рассказ, который был написан автором в 1916 году. Он отличается от многих других сочинений писателя тем, что повествование ведется как бы от имени собаки, которая вспоминает свое прошлое. Вся история - это по сути пестрая картина сновидений этого пса, из которых читатель узнает о его прошлой жизни, а главное, получает представление о том, каким был раньше его хозяин, когда-то бывший капитаном корабля.

Вступление

С небольшого описания обстановки жилья героев произведения начинается его краткое содержание. «Сны Чанга» - рассказ, написанный великолепным литературным языком, которым так славился автор. В начале книги он показывает убогую жизнь, которую ведут пес и его хозяин. Они обитают в жалкой комнатушке с низким потолком и холодными стенами. У бывшего капитана бедная кровать, вид которой резко контрастирует с тем, что видел пес раньше: удобная мягкая постель с ящиками. Первое сновидение пса относится к его детству: он помнит, как его первый владелец продал его капитану буквально за один грош. Затем он вспоминает свое первое морское путешествие, во время которого он чувствовал себя очень плохо и потому не видел ни городов, ни земли, мимо которых проплыл корабль.

Второе сновидение

Подробное описание воспоминаний животного включает далее краткое содержание. «Сны Чанга» - это произведение, построенное по принципу контраста грез пса и жалкой реальности, в которой он теперь очутился. Автор обращает внимание на то, что капитан сильно опустился, много пьет и дает выпивать и своей собаке. Под влиянием алкоголя пес снова видит прекрасный сон: он наслаждался великолепным утром у берегов Аравии и слушал беседы своего хозяина, который рассказывал ему о своей любви к жене и дочери. Этот момент очень важен для понимания последующих событий, ведь именно данный эпизод показывает, что семья была для капитана смыслом жизни и что его чувства были так сильны, что он даже сам боялся своей привязанности. Однако он чувствовал себя счастливым, и вместе с ним был счастлив и пес.

Будни героев

Понять характеры и судьбы героев повести помогает ее краткое содержание. «Сны Чанга» - история о несчастной любви капитана и жизни его пса, который удивительно чутко воспринимает все происходящее с хозяином. Писатель создает резкий контраст между сновидениями собаки и той грубой жизнью, которую она вынуждена вести. Оба ходят по кабакам и трактирам, пьют, смотря на пьяниц. При этом капитан почти всегда молчалив, при встрече со знакомыми начинает говорить о том, что жизнь человека не имеет никакого смысла. Такое отношение к своей судьбе объясняется новым сном пса: он видит, как капитан показывает ему фотографии жены и дочери и при этом рассказывает ему, что супруга его не любит. И читатель понимает, что несчастная любовь стала причиной всего случившегося.

Перемены в судьбе

Настоящим мастером психологического анализа является Бунин. «Сны Чанга» (краткое содержание произведения является предметом настоящего обзора) - это рассказ, который передает происходящие события через сознание и мировосприятие пса. Он вел привычную будничную жизнь вместе с капитаном, однако однажды обнаружил его мертвым. Это был страшный удар для героя: он даже потерял чувство реальности и очнулся только через некоторое время на церковной паперти. Удивительно тонко передавать переживания животного умел Бунин. «Сны Чанга» (краткое содержание повести должно включать описание тех перемен, которые произошли с героем после смерти бывшего капитана) - произведение глубоко психологическое. Автор подчеркивает, что герой пережил эту утрату как живой человек. Однако он не был заброшен, так как его взял к себе приятель его второго хозяина, который был художником. У своего нового владельца собака обрела если не счастье, то по крайней мере покой.

Идейный смысл

Понять значение рассматриваемого произведения помогает краткое содержание рассказа «Сны Чанга». Бунин сделал акцент на описании состояния своего героя после смерти капитана: он описал, что пес сохранил воспоминания о своем бывшем хозяине, причем он запомнил его сильным, могучим и красивым. Особое внимание автор уделил тому, что Чанг сам предчувствует свою смерть. Показателен тот факт, что это произошло на квартире у художника, в обстановке, которая располагала к философским размышлениям.

Таким образом, по-своему очень тонким психологическим произведением является рассказ «Сны Чанга». Очень краткое содержание, в принципе, отражает основной идейный смысл, который вложил писатель в свое произведение. Это ощущение временности жизни и предчувствия вечности. Эта идея отчетливо прозвучала в финале повести, когда Чанг как бы подводил итоги своего существования.

Жемчужный И.С. (Курск)

«СНЫ ЧАНГА» И. БУНИНА: ТЕКС И ПОДТЕКСТ

В прозе И.А. Бунина действительность и жизнь сознания человека находятся в противоречивом единстве. Сложное переплетение различных пластов реальности в сознании героя и составляет мир личности, или, говоря словами Бунина, "истинно твое и единственно настоящее, требующее наиболее законного выражения, то есть следа, воплощения и сохранения хотя бы в слове " .

В рассказах Бунина 1910-х годов не однажды возникает в различных вариантах одна и та же ситуация: человек изображается как бы ""вынутым"" из своей повседневности. Герой рассказов оказывается вне событий и может по-новому, в воспоминании (а сознании)) увидеть и осмыслить свою жизнь ("Худая трава", "Сны Чанга", "Братья", "Господин из Сан-Франциско"). Нередко действие в них происходи на корабле, в открытом море или где-нибудь в очень отдаленных, экзотических местах земли. По Бунину, сущность человека и жизнь в повседневности замутнена внешними, поверхностными обстоятельствами. Отношения дня скрывают от человека истинный смысл его существования. Для того, чтобы снять этот внешний слой человеческой жизни и прикоснуться к его сущности, необходимо освободить личность от власти внешних обстоятельств.

В большинстве рассказов Бунина этих лет почти отсутствует событийно-бытовой план повествования. Поворотные моменты в судьбе персонажей происходят "за сценой". Их прошлое и сиюминутное настоящее сближены. Художника интересует внутреннее бытие в сущностных его проявлениях, раскрывающих смысл чьей-то жизни, "загадка души". Вот они - вечные темы. Но вечные лишь постольку, ПОСКОЛЬКУ художник способен выразить неизвестное в человеческих чувствах, состояниях, обусловленных, конечно же, не единичным, случайным, а множественным опытом.

Бунин владел таким даром. Тем не менее он не торопился высказывать свой взгляд на сложиые процессы. Его оценки и акценты сосредоточены в "подтексте" "Снов Чанга", где предельно расширена многозначность слова, образа, деталей, укрупнена содержательная роль композиции, приемов изображения. Автор как бы предлагает читателю включиться в его поиск и самому решить, что и как здесь защищается или осуждается.

В плане использования подтекста Буниным, пожалуй, самым "зашифрованным" выглядит рассказ "Сны Чанга"(1916). Уже первая фраза вызывает разночтения: "Не все ли равно про кого говорить? Заслуживает того каждый из живших на земле" . Этот зачин трактуется спорно: писателя привлекает жизнь вообще, а не конкретная, социальная. И Бунин, казалось бы, дает почву для таких утверждений - его всегда привлекала "невыразимая прелесть" цветов, попей.

Для него равновелики и жизненная трагедия капитана, и "собачьи размышления" Чанга. Наверное, Бунин не был бы Буниным, если бы его не занимали столь непонятные, таинственные и полярные явления. Мудростью их постижения проникнуты многие отроки его прозы.

Только в море, беседуя с Чангом, осмысливает противоречивость своей жизни на берегу капитан. В сознании всплывают сцены из истории любви и, воспринятые в абстрагировании от непосредственной жизни, рождают глубокие размышления о человеческом счастье. Сны Чанга -это воспоминания собаки о прежней жизни и с капитаном на корабле, о счастье и несчастье любви капитана. Художественную реальность рассказа составляет чередование действительности со снами-воспоминаниями Чанга. Прошлая и сегодняшняя реальности смешиваются, их границы становятся трудноразличимыми, и вместе они составляют полноту нынешнего дня.

И если в прошлом, в перерывах между плаваниями, капитан в полной мере был счастлив, а потом с той же силой страдал, то сейчас, в отрешении от страстей, он пытается подвести некий итог ушедшему. И находит его не в счастье любви и не в горечи, вызванной изменой любимой, но в удивлении чуду жизни, неисподимости ее путей. Это чувство заставляет героя бунинского рассказа не только восхититься огромности бытия, но и с покорностью принять мир таким, как он есть, подчиниться ему. Рассказ весь построен на идее двух действительностей: пережитой в реальности и заново - в воспоминаниях.

Печальная эволюция двух живых существ воссоздана сразу на нескольких уровнях: в быту внешнем и внутреннем поведения героев, в философии капитана, сложно воспринятой Чангом. наконец, в состояниях природы, контрастно орнаментирующих стремительное угасание души.

Сюжет "Снов Чанга" как таковой можно было бы свести к нескольким фразам о разбитой человеческой судьбе. История человеческой драмы, лежащей в основе рассказа, не развернута.

Писатель как бы предлагает читателю самому домыслить, как выглядели бы детали и повороты сюжета, отражающие трагедию человека, который до этого не мог поверить, что "Может не любить тебя тот, кого ты любишь". Главное в рассказе не сюжетная канва, а ведущая мысль о неустойчивости и катастрофичности земного бытия, о призрачности человеческого счастья.

Оригинален способ реализации этой идеи в рассказе. Автор не спешит со своими выводами, не торопится высказать свое жизненное и философское кредо. Основной прием, с помощью которого он пытается разрешить поставленную в рассказе проблему, -контраст противоборствующих точек зрения на жизнь.

Все живущее в мире подчинено у Бунина трем правдам бытия. Две из них - полярные -"жизнь несказанно прекрасна" (Чаг) и жизнь мыслима лишь для сумасшедших (Капитан) -правды земного бытия, присущие каждой человеческой жизни. Они трагичны в бенинской концепции мира своим постоянным, вечно сменяющимся противостоянием друг другу. Третья правда - это правда последнего хозяина"", - "того безначального и бесконечного мира, что не доступен Смерти" (VI, 385). Этой космической прозе последнего Хозяина подчинено все, совершающее на земле свой путь от рождения до смерти, и среди всего живущего - человек. Перед этой правдой все и все равны.

Трагизм человеческой жизни - и социальной, и личной - от желания человека подчинить своей воле катастрофическое движение осуществляющей себя и отчужденной от человека "третьей правды" космического бытия мира,

В "Снах Чанга" протекают, "как песок в корабельных часах" шесть последних лет прошлого капитана, ставшего однажды, случайно и неожиданно, хозяином Чанга. У Бунина -двойной отсчёт времени: шесть последних лет жизни капитана и Чанга в их реальном эмпирически событийном содержании соотнесены в рассказе с "космическим временем" "того безначального и бесконечного мира, что недоступен смерти". "Шесть лет - много это или мало?" -спрашивает Бунин и всем рассказом отвечает: и много, и мало. Много потому, что за это время "Чанг с капитаном стали стариками, хотя капитану еще и сорока нет, и судьба их грубо переменилась" (IV, 371). И ничтожно мало - в бесконечном и безначальном движении мирового океана бытия, где их жизни - только бесконечно малые пылинки.

Все эти тропические шесть лет капитану казалось, что "жизнь несказанно прекрасна", ибо в воображении он подчинил своим желаниям всё происходящее на берегу, где, отправляясь в свой первый дальний рейс, оставил любимую женщину и дочь. В любви к ним он сосредоточил весь мир своей ЖИЗНИ. Но жизнь капитана "прикована" к тому кораблю, который видит в своих "снах" Чанг, к кораблю, мчащемуся сквозь бури и штили в лучах восходящего и заходящего солнца, в знойном полуденном воздушном пространстве и в мерцающем свете далёких звёзд тропического неба и - над "слепой и тёмной, но стократ живой, глухо бунтующей Бездной" океана.

Пока капитан, чувствуя себя в "своем первом дальнем рейсе" "ужасно счастливым человеком", стремился благополучно привести к берегу этот символический в бунинском повествовании "корабль жизни", на берегу совершается то, что трагически изменит всю судьбу, состарит и приведет к смерти, единому и однозначному у Бунина концу всех усилий человека достичь и овладеть одной двух правд - "жизнь несказанно прекрасна".

Сами события, "грубо переменившие судьбу капитана и существование Чанга, не описаны. Но их НЕИЗОБРАЖЕННОСТЬ у Бунина связана с тем, что судьба человека, мнящего себя КАПИТАНОМ СОБСТВЕННОЙ ЖИЗНИ, раскрывается в рассказе так и с такой целью, чтобы обнаружить и подчеркнуть несущественность причинно-следственных связей ее эмпирически-событийного течения.

Человек, в представлении автора "Снов Чанга", пытается властвовать в мире своего "земного бытия" разумом, но он бессилен и беспомощен как перед чувственными, ВНЕПОНЯТИЙНЫМИ и катастрофическими силами "космоса", так и перед чувственной реальностью своей жизни со всеми ее страстями и желаниями, парализующими его волю и разум.

И символическое крушение "корабля жизни" капитана, совмещающее его прошлом настоящим, дано в достаточно прозрачных метафорических параллелях: "...Но тут внезапно оглушает Чанга громовой грохот. Чанг в ужасе вскакивает. Что случилось? Опять ударился по вине пьяного капитана, пароход о подводные камни, как это было три года тому назад? Опять выстрелил капитан из пистолета в свою прелестную и печальную жену? Нет, кругом не ночь, не море и не зимний полдень на Елисаветинской, а очень светлый, полный шума и дыма ресторан: это пьяный капитан ударил кулаком по столу и кричит художнику: - Вздор, вздор! Золотое кольцо в ноздре свиньи, вот и твоя женщина!..." (IV, 383).

Совмещая прошлое жизни капитана с настоящим, Бунин в этом совершеннейшем по логике художественного повествования фрагменте рассказа приведет своего героя к прозрению заключенной в мудрости Соломона истины о женщине, которая раньше только тревожила его сознание предчувствием как бы рождающимся из тяжелых и зыбких масс довременного "космического" естества, называемого океаном.

И вся оставленная за пределами повествования история измены "прелестной и печальней жены капитана представляется в рассказе как ИЗМЕНА ЖЕНЩИНЫ - некое вечное начало "хаоса жизни", предсмертное прозрение которого капитаном выражено в буддийских цитатах-обобщениях: "Коврами я убрала постель мою, разноцветными тканями египетскими - зайдем, будем упиваться нежностью, потому что мужа нет дома... А, женщина! Дом её ведет к смерти и стези её - к мертвецам..." (IV, 383).

По идее бунинского рассказа, такого рода истины не могут исследоваться и объясняться в их конкретно-событийной эмпирической реальности. Они должны приниматься такими, как есть, как выражение неких вечных начал бытия, закрепленные в мудростях Соломона, Будды, в маоизме, в Библии.

Бунинский капитан расплачивается своим настоящим за прошлые сомнения, за жадность до счастья, за то, что, противясь "Пути всего сущего", хотел повернуть по-своему - не мир! - а только "душу любимой женщины". Но это расплата человека, невиноватого в содеянном.

В человеческих отношениях - и личных, и общественных - бунинской эстетической концепции жизни 1913-1916 годов понятие вины находится обычно как бы в снятом виде, отчужденном от человека. Капитан ВИНОВАТ, ибо он, идя на встречу своим желаниям и страстям, пытался повернуть насилием "душу любимой женщины", но он и не виновен, ибо его путь в мире всего сущего предопределен, и он бессилен был противиться этому предначертанию. В этом его ВИНА БЕЗ ВИНЫ, и это делает понятным те философско-эстетические основания, которые позволяют Бунину поэтизировать образ ИЗМЕНЯЮЩЕЙ женщины.

Обожествляя вечную красоту женщины, Бунин заставляет капитана заранее оправдать ее измену или, точнее, высказать свою идею оправдания. Эта идея всепрощения именем "Пути всего сущего", вложенная в уста капитана, кажется противоречащей тому осуждению мира, к которому Бунин приводит капитана в конце его жизни: "Все это ложь и вздор, чем будто бы живут люди: нет у них не бога, ни совести, ни разумной цели существования, ни любви; ни дружбы, ни чести, -нет даже простой жалости. Жизнь - скучный зимний день в грязном кабаке, не более..." (IV, 379).

Но в бунинской эстетической концепции жизни в этом и состоит трагическая антиномия вечно противостоящих друг другу "двух правд" - той, что "жизнь несказанно прекрасна", и той, что она "мыслима только для сумасшедших". Художник, слушая капитана, не возражает и не соглашается с ним. В этом нейтралитете - примирение со страшным миром "двух правд", примирение во имя "третьей правды", последней, "космической" правды.

Какова же третья правда, которой не знают бунинские герои? Ответ на этот вопрос получить достаточно сложно. Отдельные авторские "указатели", по крупицам искрометно разбросанные в тексте, отдаленно намекают на возможность постижения какого-то иного прекрасного мира, в котором эта правда только и может быть найдена. Одним из таких "указателей" служит сцена в ресторане, описанная с точки зрения Чанга: "...вдруг раздается стук палочки по пюпитру на эстраде ресторана - и запевает скрипка, за ней другая, третья... Они поют все страстней, все звонче, - и через минуту переполняется душа Чанга совсем иной тоской, совсем иной печалью" (IV, 379).

Этот намек "на истину в последней инстанции" окончательно проясняет концовка рассказа, где автор как бы подводит итог полярным точкам зрения и от своего имени "провозглашает" третью - и окончательную - правду, указывая на единственную, с его точки зрения, гармонию, которая заключена "...в том безначальном и бесконечном мире, что недоступен Смерти" (IV, 385). Вот она, эта окончательная, "не подлежащая обжалованию", идейноэмоциональная авторская ПОЗИЦИЯ, открыто выраженная писателем в полном экспрессии и лирической взволнованности пассаже: "Кто-то тоже лежит теперь - там, за темнеющим городом, за оградой кладбища, в том, что называется склепом, могилой. Но этот кто-то не капитан, нет. Если Чанг любит и чувствует капитана, видит его взором памяти, того - божественного, чего никто не понимает, значит, еще с ним капитан; в том безначальном и бесконечном мире, что недоступен Смерти. В мире этом должна быть только одна правда - третья, - а какая она - про это знает тот - последний Хозяин, к которому уже скоро должен возвратиться и Чанг" (IV, 385).

О каком "безначальном и бесконечном мире" здесь идет речь? Немецкий исследователь

творчества Бунина Б. Кирхнер считает, что основу взглядов Бунина на жизнь и мир составляет "пантеистически-таонистическое воззрение", берущее свое начало в древнекитайской и индийской философии. Отсюда он заключает, что в рассказах "Сны Чанга", "Братья" и некоторых других писатель формулирует свои мысли о ценности человеческой жизни как единого космического процесса, вечного бытия Тао, которая и представляет, по Бунину, безначальный и бесконечный мир. Человек - видимая форма этого мира, этого Тао, куда он возвращается после смерти. "Бунин, - пишет Б. Кирхнер, - видел глубокую ценность человеческой жизни в участии в этом универсальном процессе бытия и, наконец, слиянии с его невидимой формой" .

Р.С. Спивак, рассматривая эту интерпретацию философских взглядов Бунина, отмечает, что она заслуживает внимания, как и вся работа исследователя о творчестве писателя, тем более, что большинство западных исследователей склонны "...акцентировать в содержании бунинского творчества трагические ноты..., скептический и даже циничный взгляд художника на смысл и ценность человеческой жизни" .

О том, «то Бунин придерживался пантеистических взглядов, свидетельствуют многие его произведения и, в первую очередь, его книга о Л.Н. Толстом. Что же касается отголосков в мировоззрении Бунина древнекитайской и индийской философий, связанных с бунинским осмыслением жизни как единого космического процесса, вечного бытия, то они достаточно четко выражены в монологе капитана из "Снов Чанга". Пытаясь осмыслить свою жизненную драму (измену жены), КАПИТАН приходит к выводу, что причина этой измены не он сам и даже не изменившая ему жена, а нечто непостижимое, не зависящее ни от его, ни от чьей-то другой воли. Это нечто - "сокровеннейшее веление самой Тао, праматери всего сущего, того земного и нерушимого миропорядка, которому подвластно все живое на земле. Противиться этому миропорядку, считает капитан - а вместе с ним и автор - "не должно... ничто сущее". Более того, конфликт с этим от века заведенным порядком и приводит человека к жизненной драме, так это и случилось с глазным героем рассказа. Слишком много хотел капитан счастья, слишком "жаден" был он до него, слишком сильно любил он.

"...А разве так полагается? Да и вообще, следует ли кого-нибудь любить так сильно? -спросил он. - Разве глупее нас с тобой были все эти ваши Будды, а послушай-ка, что они говорят об этой любви к миру и вообще ко всему телесному - от солнечного света, от волны, от воздуха и до женщины, до ребенка, до запаха белой акации" (IV, 377).

Трудность понимания рассказа связана с характерной для Бунина манеры повествования, которую условно можно определить как ГЛУБОКО ВНУТРЕННЕ ПОДТЕКСТОВУЮ. Умирает капитан - "разбился" кувшин у источника", а видимой вины нет ни в ком. Заманчиво все объяснить изменой жены капитана: ведь именно с этого начались его беды. Но жена (по Бунину) в сущности не виновата, она даже не плоха, напротив, она прекрасна. Все дело в том, что так предопределено судьбой от этого никуда не уйдешь. Появившиеся на похоронах жена и дочь усопшего - "две дивные в своей мраморной красоте и глубоком трауре женщины, - точно две сестры разных возрастов" (IV, 334) - овеяны авторской несомненной и бесконечной печалью, сочувствием и преклонением. Взволнованно говорится о непреодолимости смерти, о страшном сочетании траура и красоты, гибели былых надежд, о том, что от века увенчано окончательным прощанием с земной жизнью. Едва ли не это прощание оказывается единственно возвышенным: "...гул, громы, клир звонко вопиящих о какой-то скорбной радости ангелов, торжество, смятение, величие - и все собой покрывающие неземные песнопения" (IV, 384). В такой атмосфере, действительно, трудно уловить конкретные истоки несчастий и капитана, и жены его. Подспудно складывается впечатление, что Бунин сознательно закрепил за "жизнью" трагический исход.

В который раз воплощая в своем творчестве роковую неспособность человека постичь происходящее, Бунин не без иронии пишет:"...все мы говорим "не знаю, не понимаю", только в печали: в радости всякое живое существо уверено, что оно все знает, все понимает" (IV, 379). В таком состоянии неведения распадаются контакты между людьми и начинается их нравственное угасание. Болезненно выстраданный писателем вывод о всесилии рока над человеком объясняет появление в рассказе смутных картин: смешение сна и действительности в раздвоенном сознаний человека, которого подстерегает тоже "слепая темная", "глубоко бунтующая бездна" океана.

Рассказ "Сны Чанга" - один из наиболее характерных бунинских рассказов предреволюционной поры. В отличие от некоторых других рассказов ("Братья", "Господин из Сан-Франциско"), он почти полностью лишен социальной проблематики, целиком замкнут в рамках излюбленных писателем "вечных" тем. Здесь призрачность жизни главного героя,

пережившего жестокую семейную драму, реабилитируется его смертью, ассоциируемой с безначальным и бесконечным миром, куда, по мысли автора, должен вернуться капитан.

Критический пафос писателя направлен не против бесчеловечных законов, капиталистического общества, а против вечных, не зависящих от человека обстоятельств и несовершенства жизни вообще. Счастья вечного "максимального", быть не может: у Бунина oно всегда сопряжено с ощущением катастрофы смерти.

Лиризм и поэтичность, эмоциональность и красочность, аналитизм и глубина мысли - все эти черты бунинской прозы проявились о рассказе с разительней силой. Однако, своей идейносмысловой направленностью рассказ уводил читателя от решения злободневных политических проблем современности.

Поводя итоги всему вышесказанному, необходимо отметить, что в прозе Бунина 1910-х годов в реалистическую ткань произведения зачастую врывается символика, подчеркнутая бытовая контрастность сочетается с широкими символическими обобщениями. И.А.Бунин нередко в этот период вырывает своего героя из замкнутого круга повседневности, чтобы он смог ощутить бесконечность прошлого и будущего, великие мироздания и бытийность основы своего существования.

Человечество, по мысли И.А.Бунина, потеряло ощущение "божественного величия вселенной" (IV, 277), не боится "ни жизни, ни тайн, ни бездны, нас окружающих, ни смерти" (IV, 276). Занятые политикой, войнами, наукой, путешествиями люди цивилизации целиком доверились разуму, утеряв при этом духовное единство с миром. Это бунинское суждение, высказанное неожиданно актуальным и до обидного злободневным сейчас, в середине 90-х гг. XX века.

Так вновь переплетается у И.А. Бунина социальная тема неприятия мира, построенного на ужасающих социальных контрастах, с его основной философской темой 1910-х годов - о "вечных" законах человеческого бытия: с позиций которых он судит современность, ее общественное устройство, буржуазную цивилизацию.

Примечания

1. Бунин И.А. Собр. соч.: В 9 Т. Т.5. С. 190

2. Бунин И.А. Собр. соч.: В 9 Т. М., 1966. Т.4. 3. С. 370. В далънейшем все сноски по тексту рассказ "Сны Чанга" даны по этому изданию. В скобках указаны страницы.

3. Спивак Р.С. Бунин и его зарубежные истолкователи // Русская литература в оценке современной зарубежной критики. М., 1973. С. 326.

Бунин Иван Алексеевич

Сны Чанга

Не все ли равно, про кого говорить? Заслуживает того каждый из живших на земле.

Некогда Чанг узнал мир и капитана, своего хозяина, с которым соединилось его земное существование. И прошло с тех пор целых шесть лет, протекло, как песок в корабельных песочных часах…

Вот опять была ночь - сон или действительность? - и опять наступает утро - действительность или сон? Чанг стар, Чанг пьяница - он все дремлет.

На дворе, в городе Одессе, зима. Погода злая, мрачная, много хуже той, китайской, когда Чанг с капитаном встретили друг друга. Несет острым мелким снегом, снег косо летит по ледяному, скользкому асфальту пустого приморского бульвара и больно сечет в лицо каждому еврею, что, засунувши руки в карманы и сгорбившись, неумело бежит направо или налево. За гаванью, тоже опустевшей, за туманным от снега заливом слабо видны голые степные берега. Мол весь дымится густым серым дымом: море с утра до вечера переваливается через мол пенистыми чревами. Ветер звонко свищет в телефонных проволоках…

В такие дни жизнь в городе начинается не рано. Не рано просыпаются и Чанг с капитаном. Шесть лет - много это или мало? За шесть лет Чанг с капитаном стали стариками, хотя капитану еще и сорока нет, и судьба их грубо переменилась. По морям они уже не плавают-живут «на берегу», как говорят моряки, и не там, где жили когда-то, а в узкой и довольно мрачной улице, на чердаке пятиэтажного дома, пахнущего каменным углем, населенного евреями, из тех, что в семью приходят только к вечеру и ужинают в шляпах на затылок. Потолок у Чанга с капитаном низкий, комната большая и холодная. В ней всегда, кроме того. сумрачно: два окна, пробитые в наклонной стене-крыше, невелики и круглы, напоминают корабельные. Между окнами стоит что-то вроде комода, а у стены налево старая железная кровать: вот и все убранство этого скучного жилища, если не считать камина, из которого всегда дует свежим ветром.

Чанг спит в уголке за камином. Капитан на кровати. Какова эта чуть не до полу продавленная кровать и каков матрац на ней, легко представит себе всякий, живавший на чердаках, где нечистая подушка так жидка, что капитану приходится подкладывать под нее свою тужурку. Однако и на этой кровати спит капитан очень спокойно, лежит, - на спине, с закрытыми глазами и серым лицом, - неподвижно, как мертвый. Что за чудесная кровать была у него прежде! Ладная, высокая, с ящиками, с постелью глубокой и уютной, с тонкими и скользкими простынями и холодящими белоснежными подушками! Но и тогда, даже в качку, не спал капитан так крепко, как теперь: за день он сильно устает, да и о чем ему теперь тревожиться, что он может проспать, и чем может обрадовать его новый день? Было когда-то две правды на свете, постоянно сменявших друг друга: первая- та, что жизнь несказанно прекрасна, а другая - что жизнь мыслима лишь для сумасшедших. Теперь капитан утверждает, что есть, была и во веки веков будет только одна правда, последняя, правда еврея Иова, правда мудреца из неведомого племени, Экклезиаста. Часто говорит теперь капитан, сидя в пивной: «Помни, человек, с юности твоей те тяжелые дни и годы, о коих ты будешь говорить: нет мне удовольствия в них!» Все же дни и ночи по-прежнему существуют, и вот опять была ночь, и опять наступает утро. И капитан с Чангом просыпаются.

Но, проснувшись, капитан не открывает глаз. Что он в эту минуту думает, не знает даже Чанг, лежащий на полу возле нетопленого камина, из которого всю ночь пахло морской свежестью. Чангу известно только одно: то, что капитан пролежит так не менее часа. Чанг, поглядев на капитана уголком глаз, снова смыкает веки и снова задремывает. Чанг тоже пьяница, он тоже по утрам мутен, слаб и чувствует мир с тем томным отвращением, которое так знакомо всем плавающим на кораблях и страдающим морской болезнью. И потому, задремывая в этот утренний час, Чанг видит сон томительный, скучный…

Видит он:

Поднялся на палубу парохода старый, кислоглазый китаец, опустился на корячки, стал скулить, упрашивать всех проходящих мимо, чтобы купили у него плетушку тухлых рыбок, которую он принес с собою. Был пыльный и холодный день на широкой китайской реке. В лодке под камышовым парусом, качавшейся на речной мути, сидел щенок, - рыжий кобелек, имевший в себе нечто лисье и волчье, с густым жестким мехом вокруг шеи, - строго и умно водил черными глазами но высокой железной стене пароходного бока и торчком держал уши.

Продай лучше собаку! - весело и громко, как глухому, крикнул китайцу молодой капитан парохода, без дела стоявший на своей вышке.

Китаец, первый хозяин Чанга, вскинул глаза кверху, оторопел и от крика и от радости, стал кланяться и цокать: «Ve"y good dog, ve"y good!» - И щенка купили, - всего за целковый, - назвали Чангом, и поплыл он в тот же день со своим новым хозяином в Россию и вначале, целых три недели, так мучился морской болезнью, был в таком дурмане, что даже ничего не видел: ни океана, ни Сингапура, ни Коломбо….

В Китае начиналась осень, погода была трудная. И стало мутить Чанга, едва вышли в устье. Навстречу несло дождем, мглою, сверкали по водной равнине барашки, качалась, бежала, всплескивалась серо-зеленая зыбь, острая и бестолковая, а плоские прибрежья расходились, терялись в тумане - и все больше, больше становилось воды вокруг. Чанг, в своей серебрившейся от дождя шубке, и капитан, в непромокаемом пальто с поднятым капюшоном, были на мостике, высота которого чувствовалась теперь еще сильнее, чем прежде. Капитан командовал, а Чанг дрожал и воротил от ветра морду. Вода ширилась, охватывала ненастные горизонты, мешалась с мглистым небом. Ветер рвал с крупной шумной зыби брызги, налетал откуда попало, свистал в реях и гулко хлопал внизу парусиновыми тентами, меж тем как матросы, в кованых сапогах и мокрых накидках, отвязывали, ловили и скатывали их. Ветер искал, откуда бы покрепче ударить, и как только пароход, медленно ему кланявшийся, взял покруче вправо, поднял его таким большим, кипучим валом, что он не удержался, рухнул с переката вала, зарываясь в пену, а в штурманской рубке с дребезгом и звоном полетела на пол кофейная чашка, забытая на столике лакеем…. И с этой минуты пошла музыка!

Дни потом были всякие: то огнем жгло с сияющей лазури солнце, то горами громоздились и раскатывались ужасающим громом тучи, то потопами обрушивались на пароход и на море буйные ливни; но качало, качало непрерывно, даже и во время стоянок. Вконец замученный, ни разу за целых три недели не покинул Чанг своего угла в жарком полутемном коридоре среди пустых кают второго класса, на юте, возле высокого порога двери на палубу, отворявшейся только раз в сутки, когда вестовой капитана приносил Чангу пищу. И от всего пути до Красного моря остались в памяти Чанга только тяжкие скрипы переборок. дурнота и замирание сердца, то летевшего вместе с дрожащей кормой куда-то в пропасть, то возносившегося в небо, да колючий, смертный ужас, когда об эту высоко поднятую и вдруг снова завалившуюся на сторону корму, грохочущую винтом в воздухе, с пушечным выстрелом расшибалась целая водяная гора, гасившая дневной свет в иллюминаторах и потом стекавшая по их толстым стеклам мутными потоками. Слышал больной Чанг далекие командные крики, гремучие Свистки боцмана, топот матросских ног где-то над головой, слышал плеск и шум воды, различал полузакрытыми глазами полутемный коридор, загроможденный рогожными тюками чая, - и шалел, пьянел от тошноты, жары и крепкого чайного запаха…

“Не все ли равно, про кого говорить? Заслуживает того каждый из живших на земле”.

Шесть лет прошло с тех пор, как Чанг узнал мир и капитана, своего хозяина. “На дворе, в городе Одессе, зима. Чанг стар, пьяница - он все дремлет. За шесть лет Чанг с капитаном стали стариками, хотя капитану еще и сорока нет, и судьба их грубо переменилась”. Капитан больше не плавает, живет на чердаке пятиэтажного дома, спит на продавленной кровати. Так ли жили они с Чангом когда-то! “Было когда-то две правды на свете, постоянно сменявших друг друга: первая та, что жизнь несказанно прекрасна, а другая - что жизнь мыслима лишь для сумасшедших. Теперь капитан утверждает, что есть, была и во веки веков будет только одна правда, последняя, правда еврея Иова, правда мудреца из неведомого племени, Экклезиаста”.

Опять наступает утро, и капитан с Чангом, проснувшись, дремлют. И видит Чанг, как молодой капитан парохода, заметив в лодке у китайца рыжего щенка, купил его. И в тот же день Чанг поплыл с новым хозяином в Россию и вначале три недели мучился морской болезнью. Но тут сон Чанга обрывается.

Но тут опять прерывается сон Чанга. Вот уже два года, изо дня в день, Чанг с капитаном только и делают, что ходят по ресторанам. Чанг лежит у ног капитана, на полу. А капитан сидит, курит и пьет. Обычно он молчит, но иногда, встретив кого-нибудь из прежних друзей, весь день говорит без умолку о ничтожестве жизни. Так будет и сегодня - они условились позавтракать с одним старым приятелем капитана, с художником в цилиндре. И опять капитан горячо уверяет художника, что есть только одна правда на свете - злая и низкая. Начинает играть музыка, “душа Чанга дрожит от непонятного восторга, от какой-то сладкой муки, от жажды чего-то, - и уже не разбирает Чанг, во сне он или наяву”. Был шторм, и капитан привел Чанга в свою каюту. На письменном столе стояли два фотографических портрета: хорошенькая сердитая девочка в локонах и молодая дама, стройная, тонкая, прелестная и печальная, как грузинская царевна. И капитан сказал: “Не будет, Чанг, любить нас с тобой эта женщина. Есть, брат, женские души, которые вечно томятся какой-то печальной жаждой любви и которые от этого от самого никогда и никого не любят”. Капитан рассказывает Чангу, как жена впервые вернулась домой под утро из яхт-клуба и он все понял тогда.

Так, однообразно, проходят дни и ночи Чанга. Но однажды утром его поразила великая тишина, царящая в комнате. Капитан мертв... Потом приходят и уходят люди... Чанг как бы каменеет. Он уже не чувствует дажеужаса. Он лежит на полу, мордой в угол, крепко закрыв глаза, чтобы не видеть мира, чтобы забыть о нем. Приходит он в себя уже на паперти, у дверей костела. Он сидит с поникшей головой, только весь дрожит мелкой дрожью. К нему подходит художник. Коснувшись задрожавшей рукой головы Чанга, он наклоняется к нему - и глаза их, полные слез, встречаются в такой любви друг к другу, что все существо Чанга беззвучно кричит всему миру: ах, нет, нет - есть на земле еще какая-то, мне неведомая, третья правда. В этот день Чанг переселяется в дом своего третьего хозяина.

“Кто-то тоже лежит теперь - там, за оградой кладбища, в том, что называется склепом, могилой. Но этот кто-то не капитан, нет. Если Чанг любит и чувствует капитана, видит его взором памяти, того божественного, чего никто не понимает, значит, еще с ним капитан; в том безначальном и бесконечном мире, что не доступен Смерти. В мире этом должна быть только одна правда - третья, - а какая она - про то знает тот последний Хозяин, к которому уже скоро должен возвратиться и Чанг”.