Дзяды мицкевич адам читать на русском. Адам Мицкевич: Наш изгой. Адам Мицкевич. Дзяды

Адам Мицкевич

Стихотворения

ГОРОДСКАЯ ЗИМА

Прошли дожди весны, удушье лета,

И осени окончился потоп,

И мостовой, в холодный плащ одетой,

Не режет сталь блестящих фризских стоп.

Держала осень в заточенье дома.

На вольный воздух выйдем, на мороз!

Кареты лондонской не слышно грома,

И не раздавит нас металл колес…

Приветствуй горожан, пора благая!

И неманцев и ляхов одарят,

Сердца их для надежды раскрывая,

Улыбки тысяч фавнов и дриад.

Все радует, бодрит и восхищает!

Пью воздуха холодную струю,

Которая дыханье очищает,

Или на хлопья снежные смотрю.

Одна снежинка плавает в стихии,

Другая – та, что тяжелей, – легла.

А эти улетят в поля сухие.

Вилийские побелят зеркала.

Но кто в селе глядит, как заключенный,

На лысый холм, на одичавший дол

И на деревья рощи обнаженной,

Ветвям которых снегопад тяжел,

Тот, опечален небом, ставшим серым,

Бросает край уныния и льда

И, променяв на Плутоса Цереру,

В карете с золотом летит сюда.

Пред ним – гостеприимные ворота.

Дом краской и резьбою веселит.

Он забывает сельские заботы

В кругу очаровательных харит.

В селе, едва редеет мгла ночная,

Церера сразу встать неволит нас.

Здесь – солнце жжет, зенита достигая,

А я лежу, не размыкая глаз.

Потом в нанкине, наскоро надетом,

Я, модной молодежи круг созвав,

Болтаю с ними, – и за туалетом

Проходит утро, полное забав.

Один в трюмо себя обозревает,

Бальзам на кудри золотые льет;

Другой стамбульский горький дым вдыхает

Или настой травы китайской пьет.

Но вот уже двенадцать бьет! Скорее

На улицу – и я уже в санях.

И росомаха или соболь, грея,

Игольчатые на моих плечах.

Я в зал вхожу, где, восхищая взоры,

Стол пиршества для избранных накрыт.

Напитков вкусных, здесь полны фарфоры,

И яства разжигают аппетит.

Коньяк и пунши в хрустале граненом,

Столетний зной венгерского вина;

Мускат по вкусу дамам восхищенным:

Он веселит, однако мысль – ясна.

Блестят глаза, а чаши вновь налиты…

Остроты, шутки, пылкие слова…

Не у одной из дам горят ланиты,

В огне от нежных взглядов голова.

Но вот и солнце никнет. Сумрак синий

Таит благодеяния зимы.

Сигнал разъезда дали нам богини.

И лестницы гремят. Уходим мы.

Тот, кто слепому счастью доверяет,

Вступает, фараон, в твою страну

Или искусно кием управляет

Слонов точеных гонит по сукну.

Когда же ночь раздвинет мрак тяжелый

И в окнах вспыхнет множество огней,

Кончает молодежь свой день веселый,

Шлифуя снег полозьями саней.

ВОСПОМИНАНИЕ

Лаура, помнишь ли те сладостные годы,

Когда вдали от всех бытийственных забот

Друг другом жили мы, не числя дней полет,

Забыв докучный мир для счастья и свободы.

Ты помнишь этот сад, аллей живые своды,

И речку, и покой ее прозрачных вод,

И нег ночных приют – обвитый хмелем грот,

А месяц озарял то груди белизну,

То золотых волос роскошную волну,

И ты божественным влекла очарованьем.

В подобные часы восторгам нет конца,

Уста встречаются, блаженство пьют сердца,

И вздоху вторит вздох, признания – признаньям.

[Начало 1819]

Уже с лица небес слетел туман унылый.

Ты, кормчий, встань к рулю, пускай шумит ветрило,

Режь соль седых валов рукой неутомимой.

Простерся океан вдали необозримый.

Пусть не страшит тебя ни дальняя дорога,

Ни хрупкая ладья, ни то, что нас немного.

Подумай, ведь Язон, когда отплыл впервые,

Доверясь прихотям обманчивой стихии,

Корабль имел простой и сердце не из стали,

Ведь ад и небеса герою угрожали,

Но, цель высокую поставив пред собою,

Он все преодолел, добыл руно златое.

Нам тоже ведомы высокие дерзанья,

Должны воздвигнуть мы на новом месте зданье,

И, если подвиги не меньшие нас манят,

Пусть аргонавтов нам живой пример предстанет.

Они, из отчих гнезд впервые вылетая,

Предприняли поход, опасностью играя.

Мы их наследники. Страшиться мы не вправе.

Преодоленный труд – всегда ступенька к славе.

Там каждый отдавал свой труд на пользу дела:

И мы поступим так. Ведь мы не бесталанны

И сил не лишены. Свершим же путь желанный.

Стремиться будем все, – один свершит, быть может:

Неравной мерою дары даются божьи.

Но там, где поприще огромно и прекрасно,

Неравенство сие не может быть опасно.

Счастлив, кому венок достанется лавровый,

Он увлечет других стремленьем к славе новой,

Но пусть тщеславие не завладеет нами,

Гордится дерево не листьями – плодами,

Нам станут гордостью полезные деянья,

Не пальма первенства и не рукоплесканья.

Пусть каждый говорит, как воины ахеян:

«Я – сильный, дайте мне доспех потяжелее».

Пока, спеша к мете, поставленной на бреге,

Ты не опередил других в могучем беге,

До той поры народ, на состязанье глядя,

Спокойно ждет того, кто подлежит награде,

Но если уж других ты позади оставил,

Гляди, чтобы навек себя не обесславил.

Спеши, дабы тебя опять не обогнали,

Нажав в последний миг, отставшие вначале.

Ведь если выше ты других себя считаешь,

О славе более высокой ты мечтаешь,

Победу одержав в публичном состязанье,

Услышать всякий рад толпы рукоплесканье,

Но, если полубог сразил в бою кентавра,

Что значит для него простой венок из лавра!

Себя позорит он, когда стоит на месте!

К вам, братья славные, я обращаю взоры,

Вы, дня грядущего надежда и опора,

Кого природа-мать любовно наградила,

Взмахните крыльями, взлетите с новой силой

Затем, чтоб, досягнув вершины величавой,

По-братски звать других в поход зановрй славой!

А нам, которые идут за вами следом,

Высокий ваш полет укажет путь к победам.

В соревновании с могучими мужами

Гордились юноши десятыми венками.

Мы тоже их возьмем. Пусть зависть не хлопочет.

Червь равнодушия в нас воли не подточит.

Свободен наш союз, нам принужденье чуждо.

Труд – наше божество, девиз священный – дружба.

Настанет день, когда, соединивши руки,

Девиз воспримут наш и нас восхвалят внуки.

Но, право, нужно быть тупицей недалеким,

Чтоб сделать доступ к нам открытым и широким.

Строенье лишь тогда не рушится веками,

Когда строители кладут отборный камень.

И чтобы замысел не оставался словом,

Пусть исполнители пройдут отбор суровый!

Кротонец, в таинствах природы умудренный,

Покровом призакрыл лик правды обнаженной

И, добродетели подъемля жезл крылатый,

Не всем ученикам давал названье брата.

Так было некогда на таинствах Орфийских,

И на мистериях так было Элевзинских.

Немало жаждущих попасть в наш круг стремится,

Но разные у них намеренья и лица.

Личину с них сорвав, увидим их в натуре:

Отыщем среди них волков в овечьей шкуре!

Кто жадностью томим, а кто из горделивых,

Кто ищет не друзей, а слуг, покорных, льстивых.

Коль цели хитростью достигнуть не способны,

Пред нами предстают и мстительны и злобны.

Иной из прихоти иль в детском увлеченье

За непосильное берется порученье,

Но, лишь с малейшею преградою столкнется,

Легко он, как дитя, с мечтою расстается.

Когда к нам доступа таким не будет людям,

Когда в согласии стремиться к цели будем,

Все личные забыв обиды и расчеты,

На благо общее положим все заботы,

Тогда скажу, учтя минувшего страницы:

Нам будут подражать, нам будет чем гордиться!

[Сентябрь 1818]

Пусть счастьем глаза загорятся,

Чело нам украсит венок,

Обнимемся все мы по-братски,

Сойдемся в веселый кружок!

Пускай к нам не ведают входа

Обманы, предательство, лесть;

Здесь чтится высоко свобода,

Отчизна, наука и честь.

Мы руки друг другу протянем,

Откроем друг другу сердца

И помыслы, чувства, желанья

Поведаем все до конца.

Здесь сгинут страдания тени

Средь песен, утех, развлечений.

Кто стал нашим братом и другом,

В труде, средь веселых забав,

В зеленом венке и за плугом

Пусть помнит всегда наш Устав.

Пусть он вдохновится присягой,

Что здесь согласился принесть,

Всю жизнь защищает с отвагой

Отчизну, науки и честь!

Дойдем мы, хоть трудной дорогой,

До счастья, когда подадут

Все руки друг другу. Помогут

Нам смел ость, согласье и труд!

[Октябрь 1819]

ОДА К МОЛОДОСТИ

Без душ, без сердца! Толпа скелетов!

О дай мне, молодость, крылья!

И я над мертвым взлечу мирозданьем,

В пределы рая, в обитель светов,

Животворящий восторг изведав,

Где над цветеньем и созиданьем

Златые сонмы картин открылись!

Пускай годами отягощенный

Склонился старец, уставясь в землю,

Потухшим оком едва объемля

Мир омраченный.

Ты, молодость, прах юдоли отринешь,

Взлетишь и, светлым взглядом ширяя,

Все человечество ты окинешь

От края до края!

Глянь вниз! Там ночь воздвиглась немая,

Планету своим зловонным потоком

Всю обнимая.

Глянь вниз! Над этой заводью гнусной

Какой-то гад всплывает искусно,

Он служит рулем себе и флагштоком

И прочих мелких зверушек топит,

Всплывает кверху, нырнет обратно

И снова сух в волне коловратной.

А если жалкий пузырик лопнет,

Нам дела нет, что проглочен глубью

Гад себялюбья!

О молодость! Сладок напиток жизни,

Когда его с другими поделим!

Так лейся же, опьяняй весельем,

Избытком золота в сердце брызни!

Друзья младые! Вставайте разом!

Счастье всех – наша цель и дело.

В единстве мощь, в упоенье разум.

Блажен и тот на дороге ранней,

Чье рухнет в битве юное тело,

Другим оно служит ступенью в брани.

Друзья младые! Вставайте смело!

На скользких срывах по кручам этим

Сила и слабость на каждой грани.

На силу силой, друзья, ответим,

А слабость сломим в юности ранней!

Кто в младенчестве гидру задушит,

Подрастет, – взнуздает кентавров,

Изведет из Тартара души,

Удостоится вечных лавров.

Досягни, куда глаз не глянет!

Чего разум неймет, исполни!

Орлим взлетом молодость прянет,

Обнимая перуны молний!

Други, в бой! И строем согласным

Всю планету вкруг опояшем!

Пусть пылает в единстве нашем

Мысль и сердце пламенем ясным!

Сдвинься, твердь, с орбиты бывалой,

С нами ринься на путь окрыленный,

Ты припомнишь возраст зеленый,

С кожурой расставшись завялой.

Когда в мирах былой полунощи

Вражда стихий пировала бурно,

Одно ДА БУДЕТ господней мощи

Обосновало закон природы,

Запели вихри, помчались воды,

Возникли звезды в тверди лазурной,

Так и сейчас еще ночь глухая,

Все человечество в алчных войнах.

Чтобы любовь благая воскресла,

Встанет из хаоса Дух полыхая;

Пускай зачнет его юность во чреслах,

А дружба взрастит в объятьях стройных.

Ломают льды весенние воды.

С ночною свет сражается тьмою.

Здравствуй, ранняя зорька свободы!

Солнце спасенья грядет за тобою!

[Декабрь 1820]

ПЕСНЬ ФИЛАРЕТОВ

Эй, больше в жизни жара!

Живем один лишь раз:

Пусть золотая чара

Недаром манит нас.

Живей пускай по кругу

Хватай и наклоняй до дна,

Чтоб жизни глубь была видна!

К чему здесь речь чужая?

Ведь польский пьем мы мед:

Нас всех дружней сближает

Песнь, что поет народ.

У древних нам учиться

Не в книжном прахе гнить:

Как греки – веселиться,

Как римляне – рубить.

Вон там юристы сели.

И им бокал поставь:

Сегодня – право силы,

А завтра – сила прав.

Сегодня громогласье

Свободе невдомек:

Где дружба и согласье

Молчок, друзья, молчок!

Кто гнет металл и плавит,

Тот плавит времена:

Нам, чтоб его прославить,

Пусть Бахус даст вина!

Тому из мудрых слава,

Кто в химии знал вкус:

Тончайшего состава

Пил мед любимых уст.

Измеривший дороги,

Пути небесных тел,

Был Архимед убогим:

Опоры не имел.

А нынче, если двигать

Задумал мир Ньютон,

У нас пусть спросит выход

И этим кончит он.

Чертеж небесной сферы

Для мертвых дан светил,

Для нас же – сила веры

Вернее меры сил.

Затем, что – где пылает

Порывов сердца дух.

Зря мерку снять желают!

Единство – больше двух!

Эй, больше в жизни жара!

Живем ведь только раз:

Вот золотая чара,

Не медли, дорог час.

Кровь стынет в бедном теле,

Поглотит вечность нас

И взор затмится Фели,

Вот филаретов сказ.

[Декабрь 1820]

Как наша прожила б планета,

Как люди жили бы на ней

Без теплоты, магнита, света

И электрических лучей?

Что было бы? Пришла бы снова

Хаоса мрачная пора.

Лучам – приветственное слово.

А солнцу – громкое ура!

Но что лучи иль искры света,

Когда морозом мир объят

И сердце наше не согрето?

Привет теплу! Теплу виват!

Теплу и свету люди рады,

Но ветер их разъединит,

Не встретив на пути преграды.

Магнит сюда! Ура, магнит!

Теперь мы тесный круг составим

При ярких солнечных лучах

И электричество восславим

С бутылкой лейденской в руках!

О море бытия, каким ты страшным стало!

Когда я отплывал, твоя сияла гладь,

Теперь же ночь кругом и грозный грохот вала!

Что толку руль сжимать рукой усталой?

Блажен, на чьей ладье за кормчих – Красота

И Добродетель! В час, когда вскипают аолны

И меркнет день, к пловцу небесная чета

Склоняется: в руках у этой кубок полный,

Свой чудный лик приоткрывает та..

И с Добродетелью одной к утесу славы

Вы сможете доплыть: стоический бальзам

Вас дивно укрепит на подвиг величавый;

Но если Красота не улыбнется вам,

Вы доплывете, пот пролив кровавый.

Однако Красота, лик показавши свой,

Нередко средь пути коварно улетает,

Надежды лживые все унося с собой;

О, как тогда душа, осиротев, страдает,

Великою охвачена тоской!

С небесной Красотой в мучительной разлуке,

Бороться с бурею, в кромешной тьме тонуть,

Хвататься в ужасе за каменные руки,

Валиться замертво на ледяную грудь

Кто долго выдержит такие муки?

Пресечь их так легко! Одним движеньем я

Навек спастись бы мог от бурь и тьмы дремучей…

Иль тем, кто брошены в пучину бытия,

Ни сгинуть целиком в волне ее гремучей,

Ни вырваться из недр ее нельзя?

Мне люди говорят, что все живое тленно:..

Да, звездам духа чужд закон природы бренной,

Им до конца времен светиться и кружить

По необъятной глубине вселенной.

Кто крикнул с берега? Ужели до сих пор,

– О братья и друзья, вы на скале стоите?

Ужель в такую даль ваш долетает взор

И до сих пор вы сквозь туман глядите,

Как я держусь, волнам наперекор?

Коль в бездну брошусь я, отчаяньем гонимый,

Упреков тьма падет на голову мою

От вас, которым туч громады еле зримы,

Чуть слышен ураган, терзающий ладью,

И мнится, что гроза проходит мимо.

Вам не понять того, что пережито мной

Тут, на моей ладье, – под громом, ливнем, градом!

Судья нам – только бог: кто хочет быть судьей,

Тот должен быть во мне, а не со мною рядом.

К… Фон Д… РИСУЮЩЕМУ ДЛЯ МЕНЯ ПОРТРЕТ МАРИИ

Тебе, картин творец, обязан большим я,

Чем вечному творцу живого бытия.

Лишен я счастья был злбкозненной судьбою,

Оно моим глазам возвращено тобою.

Я с детства ничему учиться не хотел,

Но если бы твоим искусством я владел!

Судейского крючка забота вечно гложет,

От мертвецов живых отбиться врач не может,

Паллады верный жрец избрал науки путь,

Всю жизнь уча тупиц, он надрывает грудь.

Желудку мудреца частенько роздых нужен

Всё лавры на обед да похвалы на ужин!

И лишь вокруг тебя прелестный вьется рой,

И ты для милых дам – прославленный герой.

В глаза красавицы ты взоры погружаешь,

Искусною рукой ее изображаешь.

Прекраснейших картин немало в мире есть,

По праву среди них твоим хвала и честь.

Твой гений наградят наградой несравнимой

То юноши восторг, то нежный взгляд любимой.

Тобой похищен лик возлюбленной моей,

Ты отдал мне его, художник-чародей,

Благодарю, она теперь навек со мною,

В ее глазах тону я сердцем и мечтою,

И волшебство твое меня освободит

От пытки тягостной, что разум мой мутит.

К воображаемой стремился я богине,

Для сердца, глаз и рук она живая ныне.

ИОАХИМУ ЛЕЛЕВЕЛЮ НА ОТКРЫТИЕ КУРСА ЛЕКЦИЙ ПО ВСЕОБЩЕЙ ИСТОРИИ В ВИЛЕНСКОМ УНИВЕРСИТЕТЕ, б ЯНВАРЯ 1822 ГОДА

Belorum causas et vitia, et modos

Ludumque Fortunae gravesque

Principum amicitias et arma…

Periculosae plenum opus aleae

Tractas et incedis per ingnes

Suppositos cineri doloso…

H or at., L. II, I

[Причина войн, их ход, преступления,

Игра судьбы, вождей союзы,

Страшные гражданам, и оружье,

Об этом ныне с гордою отвагою

Ты пишешь, по огню ступая,

Что под золою обманно тлеет.

Гораций. Оды, кн. II, I]

(Перевод Г. Церетели)

Давно взыскуемый питомцами своими,

Лелевель славный, вновь предстал ты перед ними,

И снова дружеской ты окружен толпой,

Глядящей на тебя, как на родник живой.

Не тот, кто красными словцами щеголяет,

Гордится, что его везде на свете знают,

Что груз его трудов сгибает книгонош,

Нет, не такой увлечь способен молодежь,

А тот, кто славится высоких дум полетом

И средь своих слывет горячим патриотом.

В том и другом пример, Лелевель, ты для нас:

В науке и делах непогрешим твой глаз.

Хоть молод ты еще, седым Мафусаилам

С тобою мудростью равняться не по силам.

Не только у себя в стране ты знаменит.

За рубежом ее хвала тебе гремит.

О том, что твой приезд нам сделал солнце краше,

Ладони и уста свидетельствуют наши.

Как долго уходил из здешних зал домой

Безрадостно наш слух, воспитанный тобой!

Начни ж ученикам, тебе внимать готовым,

Вновь чудеса являть своим волшебным словом,

Из гроба поднимать искусством колдовским

Элладу древнюю и стародавний Рим.

Герои вновь живут и дышат, как бывало,

С чела их сброшено Плутоново забрало,

С груди, таившей дум проникновенных клад

И волю страстную, железный панцирь снят.

Вот македонский вождь с творцом «Федона» рядом.

В их думы и сердца мы проникаем взглядом.

Тут искра яркая, там подвига зерно,

А искре сноп огня родить порой дано,

Зерну же вырасти в такого исполина,

Которому равна вселенной половина.

Античных гениев сильна над миром власть,

Пред их величием должны мы ниц упасть;

Лучами славы их, не знающей затменья,

Озарены веков позднейших поколенья.

Но только ли герой велик? Велик и тот,

Кто подвиги его до глубины поймет.

Бывает, город вдруг, как камень, в бездну канет,

Из вод огонь забьет, и тьма над миром встанет.

Таких событий жив свидетель не один,

Но мало кто умел дойти до их причин.

Еще трудней найти свидетеля такого,

Который бы сумел дойти до основного,

Дороги, разумом указанной, держась:

Какая между всех явлений этих связь?

Как привести могла, единая причина

В смятенье небеса, и землю, и пучину?

Природу мертвую оставим и к живой,

Стократ сложнейшей, взор теперь направим свой.

Легко ли находить причин и следствий звенья

– Там, где людских судеб царит переплетенье?

Картина пестротой наш поражает глаз,

А Истина за мглой скрывается густою,

Лишь слабые лучи бросая нам порою.

Но не доходит к нам и этот слабый свет.

С рожденья слепы мы в теченье многих лет.

Когда ж едва-едва мы обретаем зренье,

Нас чужаки тотчас берут на попеченье:

Очки нам подают, изделие их рук,

И через них ясней мы видим все вокруг.

Беда, однако, в том, что стали все предметы

Для нас такого же, как эти стекла, цвета.

Ошибки зрения, благодаря очкам,

Переносить на мир с тех пор привычно нам.

Мы – вечные рабы: не только в настроеньях

Зависим от других, но также и в сужденьях.

Ребенок чувствует, как чувствует отец,

Страдает от цепей обычая юнец.

Нередко собственным гордятся мненьем люди;

Нет, всосано оно из материнской груди

Или наставником посеяно поздней

В глубь сокровенную их молодых ушей.

И все ж ты выдаешь любым своим движеньем,

Что европеец ты, поляк происхожденьем.

А солнце Истины горит для всех равно,

Различия племен не ведает оно,

Всех одинаково своим ласкает светом,

Жар посылает всем, живущим в мире этом.

Кто хочет Истине святой в лицо взглянуть,

Тот должен знать: один к ее Познанью путь

Ум от влияния освободить чужого

И Человеком быть в высоком смысле слова.

К такой работе бог историков зовет,

Но многим ли она по силам? Нет, лишь тот,

Кому в удел дало благое провиденье

Сверх пары крепких рук и крылья вдохновенья.

Способен воспарить над торжищем страстей,

Над интересами, делящими людей,

Угадывать, где взрыв готовится на свете,

Иль погружаться в мрак умчавшихся столетий.

В их темной глубине копая, он на свет

Выносит не один бесценный самоцвет.

Лелевель, мы тобой гордимся, сознавая,

Что родила таким тебя земля родная.

Внимает истину из уст твоих народ

О том, что было, есть, что нас в грядущем ждет.

Людское общество впервые наблюдаем

На землях, занятых Двуречья древним краем.

Среди равнин, чья гладь не ведает препон,

В один большой народ сложился ряд племен.

Тираны в городах, стенами обнесенных,

Уселись на спине селян порабощенных.

Средь островов и бухт, прославленных навек,

Поздней республику построил бойкий грек;

Затем, что муравьем был схож своей природой.

Грек мирмидонскою считал себя породой.

Он, в городах чужих селясь, их украшал,

Чужие божества в свои преображал;

Кумирни Красоте воздвиг и милой Воле

Двум дочерям небес, непознанным дотоле.

Их духом вдохновлен, душой открыт и смел,

Он мыслил, воевал, любил, учил и пел.

Но вот мидиец меч свой поднял над землею,

Восточный идол в страх ввергает все живое.

Толпа невольников, гонимая бичом,

Из-за Кавказских гор несется напролом,

Все на своем пути топча, круша и руша;

Ксеркс море захватил, ордою залил сушу,

Но с тучки греческой сорвался гром, и вот

Рассеялась орда, на дне мидийский флот.

Уйдя от гибели, не покорясь невзгодам,

Грек к азиату в дом отправился походом.

И там он на коврах персидских опочил,

И меч заржавленный из рук он уронил,

И был в железо взят в своем бессилье сонном

Пастушьим племенем, волчицею вскормленным.

Привыкли Ромула драчливые сыны,

Отвагой воинской и хитростью сильны,

Соседей истреблять, в годину же покоя

Они крепили дух для нового разбоя

Иль меж собой дрались, пока их в общий бой

Не призывал расчет на выгодный разбой.

Но вот у забияк противников не стало,

И в праздных мышцах нет упругости бывалой.

Над миром Рим царит, над Римом же тиран,

Уже не воин Рим, а дряхлый великан.

Кто жизнь опять зажжет в его остывшем теле?

Вы, чада пылкие страны седых метелей!

Вот гордый сюзерен, верхом на скакуне,

С копьем и четками в руках и весь, в броне,

Небес и госпожи своей слуга, вассалов

Под кров готический созвал. Там звон бокалов,

В руках у дам венки, хор лютней с пеньем схож,

И копья яростно ломает молодежь.

Нежнее, чем у нас, у них сердца под сталью:

Впервые с горных круч они Любовь призвали

Сердечную, какой не ведали в свой век

Жрец духа иудей и в плоть влюбленный грек.

Когда грозила смерть законности основам,

Они их рыцарским своим крепили словом;

Чтоб кривды исправлять, в заморские края

Пускались, в памяти прелестный взор тая;

Из дальних стран они везли домой трофеи

Иль клали головы за веру в Иудее.

В их замках между тем засели чернецы,

Забрали в руки власть церковные отцы;

Под выстрелами булл заколебались троны,

Рим снова стал земле давать свои законы.

Позднее короли при помощи штыков

Смирили подданных и свергли чужаков.

В краях, где издавна в почете просвещенье,

Есть хартии свобод и прав у населенья.

Такую хартию мы в Англии найдем,

Такую даровал нам Ягеллонов дом.

В других-же странах власть – примеров тут

Дворян-мятежников с крестьянами сравняла.

Испанцу повезло: пустившись в океан,

Достиг он берега богатых новых стран,

Его сокровища растут, и с каждым годом

Он все наглей грозит оружием народам.

Его соперники дают ему отпор

Открыто иль войдя друг с другом в заговор,

Но друг на друга все ж поглядывая косо,

Всяк палку вставить рад союзнику в колеса.

Всегда настороже с приятелями будь,

При них не вырони из рук чего-нибудь.

Коль мирно ты живешь и никому на свете

Не хочешь повредить, милейшие соседи

Рассорят в доме всех и дом твой подожгут.

К утру спасителей ватага тут как тут.

Торговцы странами, народных слез менялы,

Спасители крадут, что под руку попало;

Заступник на врага разительно похож,

Тебя обворовать обоим невтерпеж.

Так шла в Европе жизнь, покуда над Секваной

Не разразился гром вскипевшего вулкана.

Созрела лава в нем: старинный произвол,

Меж властью светскою и церковью раскол,

Мечты мыслителей, горячих душ порывы,

Рабов восставших злость на род дворян спесивый.

Как древле из семян нечищеных на свет

Пифоны родились, уродливы, как бред,

Так из посева чувств и дум разноречивых

Змий революции взошел на галльских нивах,

Его ни побороть нельзя, ни в прах втоптать,

Рождает мстителей земли любая пядь.

Они встают толпой; они горят желаньем

Жизнь по Платоновым построить начертаньям.

Другие же казну сносили в новый дом,

Чтоб с помощью ее разбогатеть потом;

Врагов сломив, они пошли, мечом бряцая,

И кровью истекли, чужую проливая.

Там императором вчерашний консул стал,

И польскую там кровь Домбровский проливал.

Хотя уже давно в могиле исполины,

Еще их кровь могла б плодотворить равнины.

Однако что же я? Как смею воспевать

Моря, в которых мне не довелось бывать?

Как смею, жалкий червь, к орлам себя причисля,

Полету подражать твоей ученой мысли?

Приди на помощь мне, ведь ты слывешь у нас

Первейшим среди всех историков сейчас,

Ты ложь разоблачил бесчисленных писаний

И правду извлекал из самой лжи преданий,

Кому ж, как не тебе, науки глубь видна,

Кому прекраснее дарит плоды она?

Нам, рукоплещущим тебе сегодня рьяно,

Скажи, как на Парнас вознесся ты так рано?

И взором ласковым нас примани туда,

Откуда светишь ты, как кормчая звезда,

Хотя и более достойными руками

Увенчан ты, – прими венок, сплетенный нами,

И погордиться тем нам разреши, любя,

Что для него цветы мы взяли у тебя.

[Январь 1822 г.]

БАЛЛАДЫ И РОМАНСЫ

ПЕРВОЦВЕТ

С небесной песней самой ранней

Примчался жаворонок звонкий;

Цветочек ранний на поляне

Блеснул под золотистой пленкой.

Цветочек милый, рановато!

Еще морозом полночь веет,

Еще в дубравах сыровато

И плесень на горах белеет.

Прижмурь златые огонечки,

Под матушкин подол укройся,

Зубочков инея побойся,

Страшна роса холодной ночки!

Цветочек

Как мотыльки, родясь с рассветом,

Мы к полдню гибнем. Больше счастья

В одном апрельском миге этом,

Чем в целых декабрях ненастья.

Коль дар богам воздать ты хочешь,

Друзьям своим, своей любимой

Вплети меня ты в свой веночек,

И будет дар незаменимый!

Средь чахлых травок перелеска

Ты вырос, о цветочек милый;

В тебе ни мощи и ни блеска,

Так чем ты мил, цветочек хилый?

Чем? У тюльпана есть корона,

Весь облик лилии – державен,

У розы – расписное лоно,

У зорь – огонь… А ты чем славен?

И почему ты полон все же

Надеждою несокрушимой,

Что будешь ты всего дороже

Моим друзьям, моей любимой?

Цветочек

Твои друзья мне будут рады

Весны посланцу, ангелочку;

Ведь дружбе блеска и не надо,

Ей тень любезна, как цветочку!

Достоин ли я доли этой?

Ах, очи неземной Марыли

За молодости первоцветы

Лишь первой слезкой отдарили!

[Вторая половина 1820]

РОМАНТИКА

Девушка, что ты?

– И не ответит.

Нет ни души здесь. Ну что ты?

Тихо местечко. Солнышко светит,

С кем говоришь ты в эти минуты?

Руки простерла к кому ты?

– И не ответит.

То в пустоту ненароком

Смотрит невидящим оком,

То озирается с криком,

То вдруг слезами зальется.

Что-то хватает в неистовстве диком,

Плачет и тут же смеется.

«Здесь ты, Ясенько? Вижу, что любишь,

Если пришел из могилы!

Тише! меня ты погубишь,

Мачеха дома, мой милый!

Слышит? – и ладно, пусть я в ответе!

Ты ведь не здесь – на том свете!

Умер? Как страшно в сумраке ночи!

Нет, мне не страшно, ты рядом, как прежде,

Вижу лицо твое, губы и очи!

В белой стоишь ты одежде!

Сам ты холстины белее,

Боже, как холодны эти ладони!

Дай их сюда – отогрею на лоне.

Ну поцелуй же, смелее!

Умер! Прошли две зимы и два лета!

Как холодна ты, могила!

Милый, возьми меня с этого света,

Все мне постыло.

Люди все злобою дышат,

Горько заплачу – обидят,

Заговорю я – не слышат,

То, что я вижу, – не видят!

Днем не придешь ты… Не сон ли?.. Как

Я тебя чувствую, трогаю даже.

Ты исчезаешь. Куда ты? Куда же?

Рано, совсем еще рано!

Боже! Запел на окраине кочет,

В окнах багряные зори.

Стой же! Уходит. Остаться не хочет.

Горе мне, горе!»

Так призывает девушка друга,

Люди толпятся, судачат.

«Богу молитесь! – твердят старожилы.

Просит душа о помине,

Ясь неразлучен с Карусей поныне,

Верен был ей до могилы».

Я в это верю, не сомневаюсь,

Плачу, молиться пытаюсь.

«Девушка, что ты? – крикнет сквозь ропот

Старец и молвит солидно:

Люди, поверьте, поверьте в мой опыт,

Мне ничего здесь не видно.

Духи – фантазия глупой девицы,

Что вы за темные души!

Спятила – вот и плетет небылицы,

Вы же развесили уши!»

«Девушка чует, – отвечу я сразу,

Люди без веры – что звери.

Больше, чем разуму, больше, чем глазу,

Верю я чувству и вере.

Будет мертва твоя правда, покуда

Мертвый твой мир настоящим не станет.

Жизни не видишь – не видишь и чуда.

Было бы сердце – оно не обманет!»

[Январь 1821 г.]

Когда ты держишь в Новогрудок путь,

Плужинским проезжая бором,

Над озером дай коням отдохнуть,

Окинь его любовным взором.

Ты видишь Свитезь. Гладь воды ясна,

Как лед, недвижна и блестяща,

И вкруг нее, как черная стена,

Стоит таинственная чаща.

Когда в ночи проходишь той тропой,

Ты видишь небо в темных водах,

И звезды – под тобой и над тобой,

И две луны на синих сводах.

И не поймешь: вода ли в вышину

Уходит зеркалом бездонным

Иль опустилось небо в глубину

И там блестит зеркальным лоном.

Не знаешь, то вершина или дно

Во мраке берега пропали,

И кажется, с мирами заодно

Плывешь в неведомые дали.

Прозрачен воздух, ясен небосклон,

И тот обман отраден взору.

Но если ты не храбрецам рожден,

Не езди тут в ночную пору.

Такого начудесит сатана,

Таких накрутит штук бесовских!

И вспомнить – страх! Всю ночь лежишь-без сна,

Послушав былей стариковских!

То, словно люди в страхе гомонят,

Из бездны шум идет великий,

Валит столбами дым., гремит набат,

Оружья звон и женщин крики.

Вдруг дым пропал, стихает гром и звон,

И только смутно шепчут ели,

И, словно над покойником псалом,

В пучине жалостно запели.

Что это значит? Кто ж ответ вам даст?

На дне ведь люди не бывали.

Болтают всякое – кто что горазд,

А правда есть ли в том? Едва ли.

Плужинский пан, тот самый пан, чей дед

И прадед Свитезью владели,

И сам все думал и держал совет:

Как разобраться в этом деле?

С заказом в город он послал людей,

Большие сделал там закупки,

И мастерят уж невод в сто локтей

И строят парусные шлюпки.

Тут я сказал: «Бог да поможет вам,

Ему усердно помолитесь».

Пан дал на мессу, в Цирин съездил сам,

И ксендз приехал с ним на Свитезь.

На берег вышел, свой надел орнат,

Все окропил и помолился.

Нам подал знак, гребцы взмахнули в лад

И с шумом невод погрузился.

Уходит вглубь, и поплавки за ним,

Как будто под водой и дна нет.

Канаты напряглись, мы все глядим;

Неужто ничего не тянет?

Но невод тяжко из воды идет,

Так тяжко, словно тащит глыбу.

Сказал бы, – да поверит ли народ,

Какую выловили рыбу.

Не рыбу, нет, – болтать не стану зря,

Из волн красавица явилась.

Уста – кораллы, щеки как заря.

Вода с кудрей льняных струилась.

На всех тут страх напал. Иной бежит,

Иной стоит белее мела.

Она под воду скрыться не спешит

И молвит ласково и смело:

«О юноши! То знает весь народ:

Никто в задоре безрассудном

Веслом не смел коснуться этих вод

Он потонул бы вместе с судном.

Ты, дерзкий, также и твои челны

Истлели б скоро под волнами,

Но здесь твой дед и прадед рождены,

И ты единой крови с нами.

Так знай, хоть любопытство – ваш порок,

Но вы призвали божье имя,

И быль об этом озере вам бог

Устами огласит моими.

Когда-то здесь, где тростники шуршат,

Где царь-травой покрыты мели,

Кипела жизнь, стоял обширный град,

Строенья крепкие белели.

Красавиц много было в граде том,

Мужей, искусных в деле бранном.

И Свитезью владел тот княжий дом,

Что славен доблестным Туганом.

Кругом леса в ту пору не росли,

Желтела на полях пшеница,

И Новогрудок виден был вдали

Литвы цветущая столица.

Но русский царь войной пошел на нас,

И осадил он град Мендога,

И обуяла в этот грозный час

Литву великая тревога.

С гонцом письмо литовский государь

Шлет моему отцу Тугану:

«Ты выручал наш стольный град и встарь,

Спеши, ударь по вражью стану!»

Туган прочел – и приказал скликать

Мужей для воинской потехи.

И собралось охочих тысяч пять,

При каждом – конь и все доспехи.

Труба гремит – и пыль столбом взвилась:

То скачет рать за княжьим стягом.

Но вижу, вдруг остановился князь

И в замок воротился шагом.

Он говорит: «Могу ль губить своих,

Чтоб князю дать помогу в брани?

У Свитези ведь нет валков иных,

Как только крепость нашей длани.

Но если в битву мы не все пойдем

Друзьям не будет обороны.

А все пойдем – как защитить свой дом,

Где наши дочери и жены?»

И я в ответ: «Отец! Послушай дочь:

Ступай! Над нами власть господня.

Мне снилось, ангел огненный всю ночь

Летал над городом сегодня.

Мечом он Свитезь очертил твою,

Златыми осенил крылами

И мне сказал: «Пока отцы в бою,

Не бойтесь, чада, – я над вами».

И внял Туган, – за войском он спешит.

Но вот уже И ночь настала.

И вдруг раздался грохот, стук копыт,

И крик «ура», и звон металла.

Таранами по стенам замка бьют,

Стреляют ядрами по сводам.

И дети, старцы, женщины бегут

Весь двор заполнился народом.

Кричат: «Скорей ворота на запор!

Спасите! Русь валит за нами!

Пусть лучше смерть, но только не позор!

Убьем, убьем друг друга сами!»

И яростью сменяется их страх,

Приносят факелы, солому,

Сокровища сжигают на кострах,

Огнем грозят гнезду родному.

«Кто убежит – будь проклят!» Я – во двор.

Унять хочу их – не умею.

Благодарят поднявшего топор,

Торопятся подставить шею.

Но что преступней: жизнь и честь губя,

Отдаться под ярем кровавый

Иль душу погубить, убив себя?

И я вскричала: «Боже правый!

Ты видишь, нам не совладать с врагом,

К тебе взываем, погибая:

Пусть лучше нас убьет небесный гром,

Укроет мать-земля сырая!»

И белизна внезапно разлилась,

Закрыла мир, как покрывало.

Я опустила очи, изумясь…

И подо мной земли не стало.

Взгляни на луг прибрежный: это бог

Избавил слабых от расправы:

Он дев и жен безгрешных уберег,

Их обратил в цветы и травы.

Подобно белым бабочкам, цветы

Парят над спящею водою.

Напоминают свежестью листвы

Зеленую под снегом хвою.

Так белый цвет безгрешности своей

Они хранят в веках нетленным.

Не оскорбит их пришлый лиходей

Прикосновением презренным.

То был царю и всем врагам урок:

Победу празднуя над нами,

Иной из них хотел сплести венок,

Иной – украсить шлем цветами.

Но лишь к цветам притронулись они,

Свершилось чудо правой мести:

В недуге страшном скорчились одни,

Других застигла смерть на месте.

Хоть все уносит времени поток,

Но быль народ не забывает:

Поет о чуде, и простой цветок

Он царь-травою называет».

Так молвит нам – и прочь плывет она.

И тонут сети, шлюпки тонут.

Летит на берег с грохотом волна,

Деревья в пуще дико стонут.

Как бездна, хлябь разверзлась перед ней,

Она исчезла в темном чреве,

И с той поры никто до наших дней

Не слышал о прекрасной деве.

СВИТЕЗЯНКА

Кто там мелькает в лунном сиянье,

Кто там идет, – отзовитесь!

Юноша с девой ходят в молчанье

Берегом озера Свитезь.

Он ей цветы в венок собирает

На луговинах зеленых.

Дева малиной его угощает,

Знать, это пара влюбленных.

Каждою ночью в травах болотных

Бродит чета молодая.

Юноша – это здешний охотник;

Кто эта дева – не знаю.

Как появилась, где и отколе

Вряд ли иной угадает.

Лютиком нежным явится в поле

И светлячком – пропадает.

«Тайну открой мне, дева, молю я,

Видимся мы не впервые,

Как ты попала в чащу лесную?

Где же твой дом, где родные?

Лето проходит, листья валятся,

Солнце нам светит все реже…

Вечно ли будем здесь мы встречаться,

Возле озерных прибрежий?

Что ты блуждаешь призраком сонным,

Серною легкой, лесною?

Лучше останься вместе с влюбленным,

Лучше останься со мною!

Малый мой домик близко отсюда,

В зарослях пышной лещины;

Вдоволь припасов я раздобуду,

Хватит плодов и дичины!»

«Стой, своевольный! – молвила дева.

Помню советы отцовы:

Как соловьи, щебечете все вы,

К лисьим уловкам готовы.

Мало я верю страстным моленьям,

Хитрость предвижу мужскую:

Пусть снизойду к твоим увереньям,

Сдержишь ли клятву святую?»

Пав на колени, горсточку праха

Взял он, творит заклинанья:

Страшную клятву давши без страха,

Сдержит ли он обещанья?

«Помни, охотник, клятву сдержи ты:

Ибо кто клятву нарушит

Горе тому! Не сыщет защиты,

Тело погубит и душу!»

Кудри венком украсила дева

И, не прибавив ни слова,

Прочь удалилась, тихо, без гнева,

В сумрак приюта лесного.

Следом охотник мчится за нею;

Все-таки, как ни старался,

Скрылась, дыханья ветра нежнее,

Он одинокий остался.

Молча идет он дикой тропою,

В топях блуждает прибрежных;

Тихо повсюду, лишь под ногою

Изредка хрустнет валежник.

К. озеру вышел неторопливо,

Ходит и смотрит безмолвно.

Ветер качает темные ивы,

Бурно вздымаются волны.

Бурно вскипели, глубь зачернела,

Силы небесные с нами!

Свитезь разверзся; девичье тело

Вдруг поднялось над волнами.

Щеки – нежнее розы румяной

В свете зари золотистой;

Перси, как легкой дымкой тумана,

Тканью одеты струистой.

«Юноша статный! Юноша милый!

Девы слышны увещанья.

Что ты здесь ищешь ночью, унылый,

В лунном блуждаешь сиянье?

Долго ли будешь бегать, вздыхая,

Ты за девчонкою шалой?

Только измучит юношу, злая

И надсмеется, пожалуй;

Верь мне, желаю только добра я.

Хватит стенаний печальных!

Мне лишь отдайся! Станем, играя,

В водах резвиться хрустальных;

Будешь над влагой озера зыбкой

Ласточкой быстрою мчаться

Или же рыбкой, резвою рыбкой

Вместе со мною плескаться;

Ночью ж, в прозрачной этой купели,

Где только звезд отраженья,

Будешь меж лилий, в мягкой постели,

Дивные видеть виденья!»

Тут распахнулись тонкие ткани,

Перси манят белизною;

Дева подходит легче дыханья:

«Юноша! – кличет, – за мною!»

Волн чуть касаясь стройной стопою,

Радугой в озеро канув,

Брызги рассыпав дерзкой рукою,

Мчится она средь туманов.

Юноша следом, стал у обрыва,

Хочет идти – отступает;

А голубые волны лениво

Юноши ноги ласкают.

Нежно ласкают, вглубь увлекают;

Сердце так сладко томится,

Словно стыдливо руку сжи-мает

Милому другу девица.

Вмиг позабыл он деву лесную,

Клятву забыл, ослепленный;

Кинулся в волны, буйно ликуя,

Волны безумца уносят.

Вот уж чуть виден берег знакомый.

Вот уж охотник на плесе.

Белые руки стиснул руками,

Взорами тонет во взоре,

Жаждет к устам прижаться устами

Вольно ему на просторе!

Ветер повеял, мгла расступилась,

Новое диво являя.

Смотрит охотник – что приключилось?

Ах, это дева лесная!

«Где ж твои клятвы? Где уверенья?

Помнишь: кто клятву нарушит,

Горе тому! Не сыщет спасенья,

Тело погубит и душу!

Нет, не тебе, знать, доля сулила

Водной владеть глубиною.

Тело сырая скроет могила,

Очи засыплет землею.

А твою душу адское пламя

Будет терзать без пощады:

Будешь томиться здесь, под ветвями,

Не ощущая прохлады»

Слышит охотник, смотрит тоскливо,

Вдруг содрогнулся безмолвно;

Ветер качает дальние ивы,

Бурно вздымаются волны.

Разом вскипели волны, бушуя,

Полные ярого гнева:

В черную бездну, в глубь водяную

Скрылись охотник и дева…

Волны доныне мечутся в пене,

А среди топей болотных

Видно: мелькают бледные тени

Дева и юный охотник.

В озере дева пляшет беспечно,

Юноша смотрит, стеная

Кто он? – Известен нам он, конечно.

Кто эта дева? – Не знаю.


Существует поверье, что на берегах Свитези появляются ундроны, или нимфы, которых в народе называют свитезянками.

(Из народной песни)

Село покинув родное,

Бежит девица с пригорка;

Распались косы волною,

Рыдает горько-прегорько.

Сбежала на луговину,

Где речка льется неспешно,

И, руки белые вскинув,

Зовет она безутешно:

«Красавицы водяные,

Любезные свитезянки!

Узнайте, сестры родные,

О горе бедной селянки!

Я верно любила пана,

И пан твердил мне, что любит,

Теперь икая желанна,

Он Кшисю бедную губит.

Живи же, пеблагодарный,

С своею знатной женою,

Но только не смей, коварный,

Глумиться здесь надо мною!

Ох, как несносно томиться

Обманутой, нелюбимой!

Меня примите, сестрицы;

Но сын мой… сын мой родимый!..»

Так молвив, вновь зарыдала,

Ломает руки в кручине,

И в омут с берега пала,

И скрылась в водной пучине.

А там, за. лесом, огнями

Сверкает ярко усадьба;

Там пан пирует с гостями,

Идет веселая свадьба.

Вдруг, музыку заглушая,

Дитя заплакало тонко;

Старик, к груди прижимая,

Несет из чащи ребенка.

К реке идет торопливо,

Туда, где тесной гурьбою

Стоят зеленые ивы,

Сплетясь шатром над рекою.

И став под сенью ветвистой,

И плачет, и призывает:

«Ах, Кшися, мне отзовись ты!

Кто дитятко приласкает?»

«В реке лежит мое тело,

Чуть слышен отклик средь ночи,

От стужи вся онемела,

Песком засыпало очи;

Меня по острым каменьям

Несут жестокие волны;

Питаюсь горьким кореньем,

Росой уста мои полны».

Но старый в сени ветвистой

По-прежнему призывает:

«Ах, Кшися, мне отзовись ты!

Кто дитятко приласкает?»

И что-то вдруг шевельнулось

В воде – легонько, не шибко;

Волна о берег плеснулась,

И кверху выплыла рыбка.

Собой совсем невеличка,

Скользит по отмели белой,

Так выскользает плотичка

Из-под руки неумелой.

Спина в сверкающих блестках.

Бока – багряной окраски,

Головка точно наперсток,

Как бисер – быстрые глазки.

И вдруг чешуйки раскрылись,

Девичий облик являя,

И косы вновь распустились,

И грудь видна молодая.

На щечках – алые розы…

Камыш раздвинув руками,

Туда, где клонятся лозы,

Плывет, взмахнув плавниками.

И, на руки взяв ребенка,

К груди прижала родимой

И вдруг запела так звонко:

«Люли-люли, мой любимый!..

Затих ребенок, довольный;

На сук повесила зыбку

И вновь кидается в волны

И превращается в рыбку.

Оделась вновь чешуею,

Совсем как было вначале;

Плеснула – и над водою,

Кипя, круги побежали…

И к ночи и спозаранку,

Лишь старый сойдет в долину,

Являлася свитезянка,

Кормила милого сына.

Но раз, в урочную пору,

Никто к реке не явился.

Уже и сумерки скоро

Нет старого!

Где ж он скрылся?

Не мог он тропкой лесною

К тому пройти закоулку:

Сам пан с своею женою

Пошел туда на прогулку.

Сидит старик под ветвями

И ждет; ему непонятно:

Часы бегут за часами,

Не видно пана обратно!

Ладонью глаз прикрывая

И щурясь, смотрит он зорко:

Жара свалила дневная,

Горит вечерняя зорька.

И лишь когда потемнело

И звезды вышли ночные,

Старик подкрался несмело,

Глядит в просторы речные.

О господи! Что за чудо?

Все дивно переменилось:

Песчаные рвы повсюду,

Где прежде речка струилась.

Лишь клочья одежды рваной

Валяются где попало.

Ни пани нету, ни пана

Как будто и не бывало!

А там, где речка бежала,

Большая глыба чернела

И странно напоминала

Два человеческих тела.

Застыл старик в изумленье,

Не может вымолвить слова;

Искал в уме объясненья

И не нашел никакого!

Позвал он: «Кшися, эй, Кшися!»

Лишь эхо вторит ответно;

Но ни в долине, ни в выси

Живой души не приметно.

Взглянул на ров, на каменья,

Пот вытер бледной рукою

И, словно бы в подтвержденье,

Кивнул седой головою.

Взял на руки он малютку,

Творя молитву невнятно,

И вдруг, осклабившись жутко,

Заторопился обратно.

ВОЗВРАЩЕНИЕ ОТЦА

«Детки мои, собирайтесь проворней,

К кресту на холмик идите,

С мольбой горячей падите!

Должен отец ваш вернуться к нам скоро,

Я жду в слезах и тревоге;

Реки в разливе, зверье среди бора,

Разбой – на каждой дороге».

Мать так сказала, и дети проворно

К кресту на холмик взбегают,

Там пред иконой святой, чудотворной

Молиться вслух начинают.

Землю целуют, молитву читая

Все вместе, громко, усердно:

Да славится троица пресвятая,

Да будет к нам милосердна!

«Отче наш», «Верую», всё по порядку,

Из сумки дети достали.

Старший из них начал петь литанию,

Все с плачем молились, вторя:

«Нашего папу, о дева Мария,

Спаси от лютого горя!»

Тут вдруг послышался грохот обоза.

Навстречу телеге знакомой

Кинулись дети, забыли про слезы:

«То папа наш едет к дому!»

Спрыгнул с повозки купец, их заметя,

Целует поочередно:

«Как без меня поживали вы, дети?

Меня вы ждали сегодня?

Что у вас дома? Как мама? Здорова?

А я привез вам изюма…»

Каждый торопится вымолвить слово,

Так много смеха и шума!

Слугам купец закричал: «Погоняй-ка!

Домой скорей бы добраться!»

Едут… вдруг вышла разбойничья шайка,

Злодеев – счетом двенадцать.

Густо они заросли волосами,

Весь облик страшен звериный:

Острые сабли за поясами,

В руках – ножи и дубины.

Дети кричат, подбежали в испуге

К отцу, укрылись полою;

Струсили слуги; дрожащие руки

Купец подъемлет с мольбою:

«Ах, все берите! Детей-малолеток

Лишь не губите напрасно!

Не оставляйте сиротками деток,

Жену – вдовою несчастной!»

Шайка не внемлет, – один выпрягает

Коней, а рядом злодеи

«Денег!» – вопят, кистенем угрожают.

Застыли слуги, немея.

«Стойте!» – вдруг крикнул вожак, и вся шайка

Сошла поспешно с дороги.

Молвил купцу атаман: «Поезжай-ка

С детьми домой без тревоги!»

Благодарить стал купец, а разбойник

Сказал: «Кистень молодецкий

Бьет без пощады, ты был бы покойник,

Спасен ты молитвой детской.

Я ни при чем тут, всё сделали дети,

Тебе оказана милость!

Лишь ради них еще жив ты на свете.

Скажу, как это случилось.

Слышали мы о твоем здесь проезде,

И, вдаль на дорогу глядя,

Нынче с друзьями надежными вместе

В лесу залег я в засаде.

Тут и услышал я, как прозвучала

Молитва детская богу.

Вздорной она мне казалась сначала,

Потом внушила тревогу.

Вспомнил я дом свой, о прошлом тоскуя,

И сердце горестно сжалось…

Вспомнил сыночка, жену молодую

И вдруг почувствовал жалость.

В город – твой путь, мой же – в лес, где

Вы, дети, крест навещайте

И за мою многогрешную душу

Порой молитву читайте!»

[Февраль 1821 г.]

МОГИЛА МАРЫЛИ

Романс на тему литовской песни

Чужой человек, девушка,

Ясь, мать, подружка.

Чужой человек

Там, где Неман разветвленный

Омывает луг зеленый,

Что за славный бугорочек?

У подножья, как веночек,

Розы, бузина, малина,

А бока одеты в травы,

И белым-бела вершина

От черемухи в расцвете.

С бугорка ведет дорога

Прямо к хате, до порога,

И бежит другая вправо,

И уводит влево третья.

По реке баркас мой мчится.

Ты скажи-ка мне, девица,

Что это за бугорочек?

А спроси в деревне, братец,

Все там скажут, что Марыля

Обитала в этой хате,

Опочила в той могиле.

Вот они, дорожки-стежки:

Тут проходит мать-старушка,

Пастушок – по той дорожке,

А по этой вот – подружка.

Как сейчас блеснет денечек

Все взойдут на бугорочек.

Выдь на берег, встань за хворост

С головой тебя он спрячет,

Сам увидишь, как им лихо,

Что за слезы, что за горесть.

Вот идет ее милочек,

Мать идет, скорбя о дочке,

И подружка – тихо-тихо,

И несут цветочки,

Марыля! Блещет зорька,

А мы не повстречались

Й не поцеловались.

Марыля! Плачу горько

Я, бедный твой дружочек.

Неужто весь денечек

Проспать ты хочешь? Или

Ты сердишься, Марыля?

Ах, где ж ты запропала?

Нет-, ты не заспалася,

Не сердишься на Яся

В живых тебя не стало,

Ушла под бугорочек.

Вернуться не удастся!

Тоскует твой дружочек!

Коль засыпал я прежде – одни мечты

Проснусь я утром рано, да и пойду к

И сны мне сладки были.

Ах, здесь, от всех далекий, засну я,

одинокий.

Авось тебя увижу, когда сомкну я веки,

Быть может, и навеки.

Счастлив я был, трудился,

Соседи уважали,

Старик отец гордился.

Теперь отец – в печали.

Ни людям я, ни богу,

Зачем мне урожаи?

Да пусть в полях – ни стогу,

Да пусть бы волчьи стаи

Весь скот передавили!

Нет, нет моей Марыли!

Сулил отец мне хату,

Да с утварью богатой:

Пора хозяйку взять бы!

Уж приходили сваты…

Но нет моей Марыли!

Нет, не уговорили!

Жениться силы нету.

Отец мой, вместо свадьбы

Пойду по белу свету.

Сбегу я, прочь уеду

Да так скрываться стану,

Что не найдете следу.

Я к москалям пристану,

Чтоб сразу бы убили.

Нет, нет моей Марыли!

Ах, снова проспала я!

Уж в поле добры люди.

Нет, нет тебя, родная,

И кто ж меня разбудит?

Всю ночь я прорыдала,

Заснула – рассветало.

Мой Шимон, видно, в поле

Ушел еще до света;

Не разбудил, моей не тронул боли,

Не ел с утра, голодный косит где-то.

Коси, покуда в силе.

Я лягу на могиле.

Зачем домой стремиться?

Ей там не домовничать

К обеду не покличет!

Ах, с кем за стол садиться?

Пока у нас была ты,

Был рай под кровлей хаты

У нас и вечеринки,

И пареньки и девки;

Веселые зажинки

И шумные досевки.

Теперь наш дом – пустыня,

Его обходят ныне.

Петли ржавеют, зелен

Мох лезет из расщелин.

Господь и люди нас забыли.

Нет, нет моей Марыли!

Подружка

Бывало, мы встречались

Вот здесь, на бережочке,

И о моем шептались

И о твоем дружочке.

Шептались-говорили!

Нет, нет моей Марыли!

Чью выслушаю повесть?

С кем толковать на совесть?

Коль радостью и горем

С тобой нам не делиться

Мы горя не разгоним

И радости не сбыться!

Чужой человек

Это слыша, прослезился

Человек чужой проезжий,

И вздохнул, и в путь пустился

Он от этих побережий.

[Ноябрь 1820 г.]

При посылке им баллады «Люблю я!»

Бьет раз, два, три… удар за ударом.

Уж полночь. Все глухо во мраке,

Лишь ветер шумит по развалинам старым

Да воют уныло собаки.

Почти до конца догоревший огарок

Мерцает в подсвечнике медном,

На миг огонек раздувается, ярок,

И меркнет миганием бледным.

Мне страшно! И ночь не приносит покоя

И ласки, как было когда-то:

В мечтах вспоминается время другое!

Прочь!., сгинуло все без возврата.

Забвенья ищу я, уткнувшись в страницы,

Иль, книгу отбросив, мечтаю

И вижу любимые, милые лица;

Очнусь вдруг и снова читаю.

А то вдруг почудится мне на мгновенье

Любимая входит иль братья;

Вскочу и стою перед собственной тенью,

Ко мне протянувшей объятья.

Нет, лучше, пока еще светится пламя,

Стихами, запевшими звонче,

Беседовать буду с моими друзьями,

Начну, но, наверно, не кончу.

Быть может, согрею весенним порывом

Стих зимний, полночный, унылый;

Хочу написать что-нибудь о любви вам,

Об ужасах и о Марыле.

Кто кистью прославить решил свое имя

Пусть пишет с Марыли портреты,

Пусть имя Марыли стихами своими

Навек обессмертят поэты.

Хотя сознаю я все это прекрасно,

Но я ведь пишу не для славы;

Отом расскажу вам, что в вечер ненастный

Марыле читал для забавы.

Марыля любовь отмеряла так скупо,

Была равнодушна ко вздохам;

Ни разу не скажут «люблю» ее губы

На сто раз ей сказанных «кбхам».

За это вот в Руте, как полночь звонили

И тени бродили по саду,

Не раз перед сном на прощанье Марыле

Читал я вот эту балладу.

Ты видишь, Марыля, у края опушки

Направо, там заросль густая,

Налево долина, где вьется речушка,

Горбатится мост, нависая.

Вон старая церковь и сруб колокольни,

Там ухает филин уныло,

Малинник густой там разросся привольно,

В малиннике ж этом – могилы.

Душа ль там заклятая, бес ли в безлюдье,

Но в полночь по этой дороге,

Наскблько запомнили старые люди,

Никто не пройдет без тревоги!

И чуть только полночь покров свой набросит,

Вдруг храм открывается с треском

И ветер трезвон похоронный разносит,

Кусты озаряются блеском.

Вдруг вспыхнет, как молния, бледное пламя,

И громы подземные грянут,

Могилы в кустах зашевелят горбами,

И призраки страшные встанут.

То труп по дороге ползет безголовый,

А то голова, но без тела,

Ощеривши рот искривленный, лиловый,

Таращит глаза остеклело.

То волк-нетопырь свои крылья раскинет,

А кто отогнать его хочет,

Скажи только: «Сгинь, пропади!» – и он сгинет,

Но дьявольски вдруг захохочет.

И каждый, кто ездит, со злобой покинет

Проклятую эту дорогу:

Тот дышло сломает, тот воз опрокинет,

Иль конь его вывихнет ногу.

Не раз я с Анджеем беседовал старым

Про это заклятое место:

Смеясь над чертями, не верил я чарам,

Там ездил всегда без объезда.

Однажды, когда ехал ночью я в Руту,

На самом мосту, там, у кручи,

В упряжке вдруг вздыбились лошади круто.

«Гей!» – крикнул, стегая их, кучер.

И кони, рванувшись из всей своей мочи,

Сломали оглоблю тугую.

«Остаться здесь в поле, к тому же средь ночи,

Сказал я, – вот это люблю я!»

И только промолвил, как призрак девицы

Вдруг выплыл из вод серебристых:

Вся в белой одежде, как снег, белолица,

В венке из мерцаний лучистых.

И замерло сердце, застынуть готово,

От ужаса вздыбился волос.

Кричу: «Да прославится имя Христово!»

«Кто б ни был ты, путник, будь счастьем отмечен,

Меня ты избавил от муки.

В довольстве, в покое живи, долговечен,

Пусть чтут тебя дети и внуки!

Ты видишь здесь образ души моей грешной,

Теперь уж ее не сгублю я:

Меня от чистилища – ночи кромешной

Избавил ты словом: люблю я!

Пока еще звезд не померкло сиянье,

Еще петухи не пропели,

Тебе расскажу, – и другим в назиданье

О грешном поведай ты деле!

Когда-то беспечно жила я на свете,

Марылей звалась я когда-то;

Отец мой был первый чиновник в повете,

Всесильный, вельможный, богатый.

При жизни он справить хотел мою свадьбу:

К богатой, красивой невесте

Поклонников много съезжалось в усадьбу,

И я привыкала к их лести.

Вниманием их я надменно кичилась.

Толпа их под музыку бала

За мною, как шлейф по пятам, волочилась,

Но всеми я пренебрегала.

Приехал и Юзек; двадцатое лето

Встречал он, правдивый и скромный,

Не требовал он на признанья ответа

Вздыхал лишь, застенчивый, томный.

Напрасно вздыхал он и таял всечасно:

Влекло меня к странным утехам,

Меня забавлял лишь страдалец несчастный,

Ему отвечала я смехом.

«Уйду!» – говорил он. «Ступай себе с богом!»

Ушел он со вздохом влюбленным;

Погиб от любви, – на прибрежье отлогом

Лежит он под кровом зеленым.

С тех пор стала жизнь для Марыли постылой,

Раскаялась я, только поздно;

Того, кто навеки взят темной могилой,

Вернуть ли мольбою мне слезной!

Однажды, когда забавлялась я дома,

Раздался вдруг грохот ужасный

И Юзек явился, средь свиста и грома,

Как признак пылающий, красный.

Схватил и унес и в удушливом дыме

В чистилище бросил, в потоки.

Средь скрежета, стонов, словами такими

Он вынес мне суд свой жестокий:

«Ты знала, что бог сотворил из мужчины

Жену как венец мирозданья.

Чтоб в жизни тяжелой смягчала кручину,

Для радости, не для страданья.

А сердце твое из куска ледяного,

Никто, преклонясь пред тобою,

Не выпросил с губ твоих нежного слова

Признаньем, слезами, мольбою.

В чистилище долгие годы за это,

Терзать тебя будут здесь, злую,

Покуда мужчина живой с того света

Тебе не промолвит: люблю я!

То слово вымаливал Юзек твой бедный,

Лил горькие слезы, несчастный;

Пусть молит о том же и призрак твой бледный,

Терзаемый мукой ужасной!»

Сказал, и схватили меня злые духи

И вот – уже скоро год сотый

Днем мучат, а ночью скитаюсь я глухо

По зарослям топким болота;

Близ церкви у Юзя сижу на могиле,

И долу и выси чужая,

Пугаю прохожих, чтоб ночью спешили,

Болотом веду или темною чащей

Иль порчей коня погублю я;

И каждый клянет меня руганью мстящей,

Ты первый сказал мне: люблю я!

За это с грядущего занавес мрака

Сниму я, как тучу ненастья:

Ты встретишь Марылю, полюбишь, однако…»

Запел тут петух на несчастье.

Кивнула мне радостно, словно воскресла,

И, облачком утренним тая,

Она на глазах моих тихо исчезла

Над речкой, как мгла золотая.

Смотрю: воз исправен, стоит, где посуше,

Пропали все страхи ночные;

Прошу всех: три раза за грешную душу

Прочесть «Пресвятая Мария».

ПАНИ ТВАРДОВСКАЯ

Курят люльки, пьют, хохочут,

Дым столбом, корчма вверх дном,

Свищут в пляске и топочут – Стены ходят ходуном.

Сам Твардовский в этом хоре

Восседает, как паша,

По колено пану море:

«Гей, душа! Гуляй, душа!»

Видит пан вояку-хвата,

Что бахвалиться привык,

Свистнул саблей – нет солдата,

Зайцем стал он в тот же миг.

Пан судье из трибунала

Сунул золото под нос,

Лишь раздался звон металла,

Нет судьи – пред вами пес.

Пан сапожника-пьянчужку

Щелкнул по носу – и вот

Изо лба бедняги в кружку

Водка гданьская течет.

Пан хлебнул, но что за чудо!

Кто там возится на дне?..

Черт?.. «Здорово, кум! Откуда?

С чем пожаловал ко мне?»

В кружке чертик из прожженных,

Истый немец с ноготок,

Изогнулся весь в поклонах,

Шляпу снял и на пол – скок.

И мгновенно на два локтя

На глазах у всех подрос.

Ну и облик! – птичьи когти

И крючком изогнут нос.

«А, Твардовский?! Встретить братца

Мне приятно, дорогой!

Что? Со мной не хочешь знаться?

Мефистофель пред тобой!

Договором нас связала

В полночь Лысая гора.

Клялся ты на коже бычьей,

Что спустя два года сам

В Рим придешь свершить обычай,

То есть выдашь душу нам.

Ад служил тебе исправно,

Не жалел ни чар, ни сил,

Семь годков ты пожил славно,

Но о Риме позабыл.

Шел ты в сеть путем незримым,

Не страшился здешних мест,

Глянь, корчма зовется «Римом»,

Так что, пане, под арест!»

Не предвидел пан такого.

Марш – к дверям. Но бес лукав:

«Стой! А как же честь и слово?»

Уцепился за рукав.

Как тут быть? Близка могила,

Знать, придется в пекло лезть…

Но внезапно осенило,

Пан подумал: выход есть!

«Верно, черт! Себе на горе

Я пошел на сделку, но…

Погляди-ка, в договоре

Есть условие одно:

Перед смертью три задачи

Дать могу. И кончим спор!

Все исполни, а иначе

Расторгаем договор.

Видишь вывеску у входа

С намалеванным конем?

Дело вот какого рода:

Я скакать хочу на нем.

Чтобы лошадь гарцевала,

Плеть сплети мне из песка.

Да построй мне для привала

Дом у ближне. го леска.

Из орехов сбей просторный,

Высотой с Карпаты, дом,

Вместо крыши мака зерна

Уложи на доме том.

Зерен требуется уйма,

Не сочтешь – в глазах черно;

Тьг ж забей гвоздей в три дюйма

По три в каждое зерно!»

Свистнул бес, и все готово:

Свита плетка из песка,

Конь оседлан, бьет подковой,

Дом построен у леска.

На коня вскочил Твардовский,

Конь под ним, храпя, взвился,

Взял в галоп скакун бесовский,

Пана по полю неся.

«Наша бита, пане дьявол,

Но еще не все, постой,

Ты, дружок, в тазу не плавал

Со свяченою водой».

Тварь нечистая не рада,

Весь в поту холодном бес,

Но приказ исполнить надо,

Крякнул он и в таз полез.

«Ну и баня! Вот так страсти!

Черт взвился, как из пращи,

Уж теперь ты в нашей власти,

Едем в пекло – не взыщи!»

«Нет! Еще одно осталось!

Тут спасует сатана!

Погоди, нечистый, малость,

Вон идет моя жена!

Груз твоих бесовских тягот

Я бы мог в аду принять,

Если б ты Твардовской на год

Взялся мужа заменять.

Обещай ей послушанье,

Угождать ей дай обет.

Если ж ты рассердишь пани,

Весь наш договор – на нет».

Только черт уже не слышит,

Все косится на порог,

От испуга еле дышит,

Задрожал и – наутек.

Пан за ним к дверям метнулся,

Хвать его, но прыткий бес

Изловчился, извернулся,

Юркнул в щелку и исчез:

[Первая половина 1820 г.]

Беда стряслась нежданно

Убила пани пана,

В лесной зарыла чаще

Над речкою журчащей,

Сажала клубни лилий

И пела на могиле:

«Растите так высоко,

Как пан зарыт глубоко,

Как он зарыт глубоко,

Так вам расти высоко».

Вся в брызгах крови алой

Мужеубийца встала,

Бежит, по рощам рыщет,

По склонам и по долам.

Стемнело. Ветер свищет

Во мраке невеселом.

Прокаркал ворон в ухо,

Заухал филин глухо.

Избушка на поляне,

Ручей и старый бук.

К избушке мчится пани,

Стучится в дверь – тук-тук!

«Кто там?» – И на пороге

Отшельник с ночником.

Она, крича в тревоге,

Как дух, ворвалась в дом.

Лицо бело, как иней,

Безумный взор горит,

Рот искривился синий,

Хохочет: «Муж! Убит!»

«Постой. Господь с тобою.

Что бродишь дотемна

Ненастною порою

В глухом лесу одна?»

«Мой замок за кудрявым

Леском, у синих вод.

На Киев с Болеславом

Ушел мой муж в поход.

И нет о нем ни слова.

Проходит год, года.

Стезя добра сурова,

А я ведь молода.

Был грех – пришла тревога:

Что станется со мной?

Король карает строго.

Ах, едет муж домой!

Узнает муж немного!

Вот кровь! гляди! вот нож!

А мужа нет… Ну что ж,

Старик, я все сказала.

Сними же грех с души,

Тоску души усталой

Молитвой заглуши.

Приму я муки ада,

На казнь пойду за грех,

Одно мне только надо

Позор мой скрыть от всех».

Ответил схимник старый:

«Тебя не совесть жжет,

Страшишься только кары?

Не бойся – все сойдет,

Будь весела, беспечна,

Жить этой тайне вечно,

Так, знать, судил нам бог,

Смолчишь – и все в секрете.

Муж рассказать бы мог,

Да нет его на свете».

Обрадовалась пани,

За дверь – и на поляне,

Домой во мраке ночи

Помчалась что есть мочи.

Навстречу дети: «Мама!

Твердят они упрямо,

Послушай, где отец?»

«Мертвец? Где? Ах, отец?

И молвит наконец:

Отец ваш там у бора.

Домой придет он скоро».

Прождали вечер дети,

Ждут и второй, и третий,

Неделю погрустили

И наконец забыли.

Но пани не забыла,

Все время в мыслях грех

И комом в горле смех,

А сердцу все постыло.

Все ночи до утра

Ей не сомкнуть ресницы:

Кто там к дверям светлицы

Приходит со двора?

И слышно на рассвете:

«Я здесь! Я с вами, дети».

Вновь утро. Вновь уныло

И снова в мыслях грех,

И комом в горле смех,

А сердцу все постыло.

«Что это? Стук копыт?

Эй, Ганка, – за ворота!

Я слышу, мост гудит.

Неужто едет кто-то?

Взгляни, кто скачет там?

Быть может, гости к нам?»

«Да, вижу их на склоне,

Хотя в тумане даль,

Ржут вороные кони,

Сверкает сабель сталь.

Да, едут! Как нежданно!

Ах, это братья пана?»

«Привет! Мы снова вместе!

Встречай нас честь по чести!

Где брат наш?» – «Брата нет.

Покинул этот свет».

«Давно ли?» – «Год уж минул,

Как он в сраженье сгинул».

«Не верь! Все это бред!

Войны в помине нет.

Он жив, забудь же горе,

Увидишь мужа вскоре».

Как пани побледнела,

На миг обмякло тело,

В глазах застыл испуг,

Смятенье и тревога.

«Где мертвый?.. Где супруг?»

Пришла в себя немного;

Приняв пристойный вид,

Она гостям твердит:

«Где муж мой? где мой милый?

Так жду – нет больше силы!»

«Он с нами был вначале,

Но поспешил тотчас

Твои унять печали,

Достойно встретить нас.

Он будет завтра дома.

Пошел кружным путем,

Дорогой незнакомой.

Немного подождем,

На поиски пошлем.

Он будет завтра дома».

Послали челядь в лес,

Все тщетно – брат исчез.

День ждали, не дождались,

В слезах домой собрались.

Но пани у порога:

«Родные, хоть немного

Прошу вас обождать.

В дороге что за счастье

Осеннее ненастье?

Глядите – дождь опять».

Ждут, ждут – не видно брата,

Промчалась без возврата

Зима. Все ждут и ждут:

Придет весной, быть может?

А брата черви гложут,

Цветы над ним растут,

Так выросли высоко,

Как он лежит глубоко.

Ждут братья, и домой

Не тянет их весной.

Хозяйство тут завидно,

Хбзяйка миловидна.

Пора бы в путь собраться,

Нет, ждут, как прежде, братца,

Прошла весна, и к лету

О нем помина нету.

Хозяйство тут завидно,

Хозяйка миловидна,

Вдвоем тут загостились,

Вдвоем в нее влюбились.

Надежды не помогут,

Сомнений не избыть,

Вдвоем с ней жить не могут,

А без нее – не жить!

Чтоб все решить по чести,

Идут к невестке вместе.

«Хотим промолвить слово,

Не будь же к нам сурова.

Уже почти что год

Мы брата ждем напрасно,

Ты молода, прекрасна,

Но молодость пройдет,

Пусть нелегка утрата,

Возьми за брата – брата».

Они умолкли оба,

Их стала ревность жечь,

В глазах сверкнула злоба,

Бессвязной стала речь,

В сердцах вражда до гроба,

Рука сжимает меч.

Невестка, видя это,

Не в силах дать ответа

И просит обождать.

Она бежит опять

Туда, где на поляне

Ручей и старый бук.

К избушке мчится пани,

Стучится в дверь – тук-тук!

И старику с начала

Всю правду рассказала.

«Как быть, скажи, отец?

Объяла братьев злоба:

Они милы мне оба;

Так с кем же – под венец?

Есть дети, есть достаток,

Есть деревень с десяток,

Хотя живется хуже,

Чем я жила при муже.

Мне счастья бог не судит,

Замужества не будет.

Как мне уйти от кары?

Чуть ночь – опять кошмары:

Едва сомкну ресницы,

Трах! – настежь дверь светлицы,

Вскочу – и ухо слышит,

Как он идет, как дышит,

Мне слышен шаг, отец,

Я вижу – он… мертвец!

Склонился к изголовью

С ножом, залитым кровью,

Из пасти искры сыплет,

Меня терзает, щиплет.

Ах, что это за страх!

Не жить мне в тех стенах,

Мне счастья бог не судит,

Замужества не будет!»

Сказал ей схимник старый:

«Злодейства нет без кары,

Но, слыша покаянье,

Смягчает бог страданье.

Такое знаю слово

Чудотворящий знак:

Захочешь – муж твой снова

Вернется в мир. Ну, как?»

«Воскреснет? Боже правый!

Нет! только не сейчас!

Навеки нож кровавый

Разъединяет нас.

Пусть я достойна кары,

Снесу любые кары,

Но только б не кошмары.

Все брошу – дом, веселье

И в монастырской келье

От всех укроюсь глаз.

Но это!.. Боже правый!

Нет, только не сейчас!

Навеки нож кровавый

Разъединяет нас!»

Вздохнул старик в печали,

Лишь слезы замерцали,

И заслонил старик

Ладонью скорбный лик.

«Ступай, венчайся в храме.

Мертвец навеки в яме.

Себя ты не тревожь,

Он канул в мрак унылый,

Не выйдет из могилы,

Пока не позовешь».

«Но как мне быть, отец?

Но с кем же – под венец?»

«Вернейшая дорога

Отдаться воле бога.

Чуть свет, с росою ранней,

Пусть братья на поляне

Цветов нарвут и вместе

Сплетут венки невесте,

На них оставят метку

Тесемку или ветку,

Пусть в алтаре положат,

И тут господь поможет:

Чей ты венок возьмешь,

С тем под венец пойдешь».

Обрадовалась пани:

Скорее – под венец!

Не страшен ей мертвец,

Все решено заране:

Во сне ли, наяву

Его не призову!

Повеселела пани,

За дверь – и на поляне,

Домой во мраке ночи

Помчалась что есть мочи.

Мелькает лес, поляны,

Захватывает дух,

И ловит чуткий слух

Какой-то шепот странный.

Кто это там, незваный?

Ночная шепчет глушь:

«Я муж твой! Слышишь? Муж!»

Чу! Снова шепот странный.

Бегом! Все как во сне,

Мурашки по спине,

Как страшен мрак бездонный.

Кто это? В чаще стоны.

И снова шепчет глушь:

«Я муж твой! Слышишь? Муж!»

Час близится. В усадьбе

Приготовленья к свадьбе,

Во двор выходят братья,

Невеста в белом платье

Стоит среди подруг

И в их толпе веселой

Идет под свод костела,

Берет венок. Застыли

В молчанье все вокруг.

Венок сплетен из лилий!

«Не ты ли сплел? Не ты ли?

Кто? Кто же мой супруг?»

Выходит старший брат,

Смеется, пляшет, рад,

Пылают щеки маком.

«Он мой, венок! Он мой!

Моей сплетен рукой,

Моим отмечен знаком

Приметною тесьмой!

Он мой, он мой, он мой!»

«Ложь! – закричал второй.

Пойдемте все из храма

К могиле над рекой,

Туда пойдемте прямо,

Где собственной рукой

Цветы сорвал я в чаще

Над речкою журчащей.

Он мой, он мой, он мой!»

В неукротимой страсти

Так братья горячи!

Схватились за мечи

И рвут венок на части.

Жестокий вспыхнул бой.

«Он мой, он мой, он мой!»

Дверь настежь. Вмиг погасло

Во всех лампадах масло,

И, в саване до пят,

Знакомая фигура

Возникла – все дрожат,

«Венок не ваш, а мой!

Цветы – с моей могилы,

Меня венчай, прелат!

Жена! Я здесь – твой милый,

Твой муж! А вам я – брат!

Спасетесь вы едва ли:

Мои цветы вы рвали.

Я здесь. Я муж и брат.

Вас обуяла злоба.

Я к вам пришел из гроба,

Теперь идемте в ад!»

Постройка задрожала,

Обрушился портал,

Разверзлась глубь провала,

И рухнул храм в провал.

Над ним, как на могиле,

Белеют чаши лилий

И так растут высоко,

Как пан лежит глубоко.

[Май 1820 г.]

Романс (На тему народной песни)

Кто этот старец сереброгривый,

Куда голубчик плетется,

Его под ручки ведут два хлопца,

Ведут мимо нашей нивы.

Запел, за лиру свою берется,

Дуть в дудочки хлопцы ладят.

Окликну старца, пускай вернется,

Под тем пригорком присядет.

«К нам на досевки пожалуй, старец,

Да с нами повеселись-ка!

Попей, искушай! Деревня близко

Переночуешь, скиталец!»

Внял, поклонился, уселся старец,

С ним рядом хлопцы садятся

На наши игры полюбоваться,

На деревенский наш танец.

Звучат свистульки и погремушки,

Валежник в кострах пылает;

Девицы скачут, поют старушки,

Досевки они справляют.

Но смолкли дудки и погремушки,

И возле костров нет люда

Бегут девицы, спешат старушки

Туда, где присел дед-дударь.

«Ах, как мы рады! Дед-дударь, здравствуй!

В веселый ты час явился!

Идешь, наверно, из дальних странствий?

Озяб ты и утомился!»

К огню подводят, к столу из дерна

Сажают, на первом месте;

Подносят меда, прося покорно

Откушать со всеми вместе.

«Мы видим лиру, мы дудки видим.

Сыграйте же добрым людям!

Набьем вам сумки, уж не обидим

И благодарны вам будем!»

В ладоши хлопнул: «Уймитесь, дети!

Уймитесь! Ну, ладно, коль уж

Вы так хотите – могу вам спеть я.

Но что ж вам петь?» – «Что изволишь!»

Взял в руки лиру. И медом сладким

Грудь старческую согрел он.

И тронул струны, запел он.

«Где Неман льется, там путь мой вьется.

К селу от села шагаю

Через дубравы, через болотца

И песенки распеваю.

И внемлют люди, но все ж едва ли

Мое им понятно слово.

Смахну слезу я, вздохну и снова

Шагаю в дальние дали.

А кто поймет уж, так тот в печали

В ладони белы ударит,

В ответ на слезы слезой подарит,

И я уж не двинусь дале».

Тут замолчал он и, озирая

Народ на лужочке этом,

Нахмурив брови: «А кто ж такая

Прислушалась в стороне там?»

А там пастушка плетет веночек,

Сплетает и расплетает,

А рядом с нею ее дружочек

Веночком ее играет.

На лике девы покой душевный,

Опущены долу очи;

Стоит не радостной и не гневной,

Задумчива только очень.

И, как колеблет свой стан травинка,

Хоть ветер уже не дышит,

Вот так над грудью дрожит косынка,

Хоть вздоха никто не слышит.

С груди рукою она снимает

Какой-то листочек вялый,

О чем-то шепчет, глядит, бросает,

Сердясь на него, пожалуй.

И отступила, отворотилась

И ввысь повела глазами,

И вдруг румянцем лицо покрылось,

Покрылись глаза слезами.

И щиплет струны старик безмолвный,

На девушку он воззрился;

Взор соколиный, вниманья полный,

Как будто ей в сердце впился.

Он поднял чашу, и медом сладким

Грудь старческую согрел он;

За дудки взяться мигнул ребяткам

И тронул струны, запел он:

Лилии, тимьян и розы?

Ах, счастливца увенчаешь,

Для него венок сплетаешь!

Любишь! Как ты ни скрываешь

Выдают румянец, слезы.

В свадебный венок вплетаешь

Лилии, тимьян и розы!

Одному в венок вплетаешь

Лилии, тимьян и розы,

А другого отвергаешь

Не ему венок сплетаешь!

Коль счастливцу ты вручаешь

Лилии, тимьян и розы,

Так несчастному отдай уж

Хоть румянец свой и слезы!»

Пошли тут толки да пересуды,

Вздыхая, заговорили:

«Знакома песня для добра люда,

Но кто ее пел – забыли!»

И поднял руку печальный старец.

Мне пел ту песню один страдалец,

Быть может, отсюда родом.

Знавал в Крулевце в былые лета

Какого-то пастуха я;

Туда на струге литовец этот

Приплыл из вашего края,

Всегда вздыхал он, всегда томился,

Как видно, не без причины;

Домой в Литву он не возвратился,

Отстал от своей дружины.

Я часто видел – горят ли зори

Или в сиянии лунном

Он бродит в поле иль возле моря,

Блуждает молча по дюнам.

И сам как камень между камнями,

И в непогодь и в морозы,

Каким-то горем делясь с ветрами,

Волнам поверял он слезы.

К нему пришел я, взглянул он смутно,

Но все же со мной остался;

Я, слов не тратя, настроил лютню,

Запел я, за струны взялся.

И тут кивнул он мне головою

Ему понравились песни,

Пожал мне руку. Обнял его я,

И мы заплакали вместе.

И так сближались мы постепенно

И стали потом друзьями;

Хранил молчанье он неизменно,

И я не сорил словами.

И вот, снедаем своей тоскою,

Однажды свалился с ног он;

И стал я верным его слугою,

Когда совсем занемог он.

Изнемогая от тайной боли,

Он подозвал меня к ложу;

Сказал он: «Близок конец недоли,

Исполнится воля божья!

Лишь тем я грешен, что жизнь пустая

Здесь без толку пролетела.

Без сожаленья мир покидаю:

Давно я – мертвое тело!

Меня давно уж от лика света

Укрыли дикие камни;

Жизнь мира стала так далека мне

В воспоминаньях жил где-то!

Остался верен мне до конца ты!

Сокровищ я не имею,

Не награжу я тебя богато

Возьми же, чем я владею!

С тобою песня пусть остается,

В печали пел ее здесь я;

Наверно, помнишь, что в ней поется

И как звучит эта песня.

И вот со светлых волос повязка

Ветвь кипариса сухая;

Храни ту ветку, пой песню часто

Вот все, что я завещаю!

Ступай на Неман: найдешь, быть может,

Ту, что рассталась со мною;

Быть может, песня ее встревожит,

Всплакнет над веткой сухою.

Пригреет старца и в дом свой примет!

Скажи…» – Но глаза застыли,

Пречистой девы святое имя

Уста не договорили.

И все ж на сердце он, умирая,

Успел показать рукою

И обернулся к родному краю

За Неманом за рекою».

Замолк тут старец, в руке белело

Письмо – листа четвертушка.

Но из толпы уж уйти успела

Кого он искал – пастушка.

Уйти спешила, спешила скрыться,

Под платом пряча лик божий,

И вел под ручку красу-девицу

Какой-то парень пригожий.

Воззвала к старцу толпа тревожно:

«Дед, что случилось такое?»

Но промолчал он. И знал, возможно,

Да что говорить с толпою!

[Вторая половина 1821 г.]

Из поэмы «Дзяды»

Стиснуты зубы, опущены веки,

Сердце не бьется – оледенело;

Здесь он еще и не здесь уж навеки!

Кто он? Он – мертвое тело.

Живы надежды, и труп оживился,

Память зажглась путеводной звездою,

Видишь: он в юность свою возвратился,

Ищет лицо дорогое.

Затрепетали и губы и веки,

И появился в глазах жизни признак.

Снова он здесь, хоть не здесь он навеки.

Что он такое? Он – призрак!

Ведомо всем, кто у кладбища жили,

Что пробуждается в день поминальный

И восстает из кладбищенской гнили

Этот вот призрак печальный.

Но зазвонят из тумана ночного,

Что воскресенье уже наступило,

С грудью как будто разодранной снова

Падает призрак в могилу.

Живы его хоронившие… Часто

О человеке ночном говорится…

Кто же он, юноша этот несчастный?

Это – самоубийца!

Терпит, наверно, он страшную кару:

Весь пламенеет, тоскует ужасно…

Слышал однажды наш ризничий старый

Передрассветные звезды блистали,

И привиденье, покинув могилу,

Руки вздымая в великой печали,

Жалобно заговорило:

«Ты, дух проклятый, зачем жизни пламя

Вновь заронил под бесчувственный камень?

Ведь угасало оно в этой яме!

Снова зачем этот пламень?

О, приговор справедливо суровый!

Вновь познакомиться, вновь разлучиться,

Из-за нее умереть смертью новой,

Помнить о ней и томиться.

Вновь между всякого сброда шататься

Буду я всюду, гонясь за тобою;

В жизни изведал всего я!

Если смотрела ты – взор опускал я,

Точно преступник; когда говорила,

Слышал я все, но молчал и молчал я,

Словно немая могила.

Это замечено было друзьями,

Юноши это причудой считали,

Старшие – лишь пожимали плечами

Либо мораль мне читали.

Слушал насмешки я, слушал советы…

Впрочем, и я бы на месте другого

Точно вот так же осмеивал это

И осуждал бы сурово.

Некто решил, что моим поведеньем

Гордость задета его родовая,

Но отстранялся с любезным терпеньем,

Будто бы не замечая.

Горд был и я: мол – понятно мне это!

Громко дерзил я в ответ на молчанье

Или выказывал вместо ответа

Полное непониманье.

Ну, а иной не прощал прегрешенья,

Примечания

Первая строфа – это подражание песне немецких буршей.

Для кого в венок вплетаешь… – Эти триолеты взяты из стихотворения Томаша Зана.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

Адам Мицкевич

«Дзяды»

Дзяды — название обряда, сохранившегося с языческих времён. В день Дзядов жрецы-кудесники поминают умерших и приносят им жертвы — пищу и питьё.

Все три части поэмы написаны в форме пьесы. Вторую и третью части Мицкевич предваряет стихотворением «Призрак» В нём речь идёт о призраке юноши, который при жизни безответно любил девушку. Из-за своей неразделённой любви юноша терпел презрение и жалость не только окружающих, но и любимой девушки, поэтому и после смерти его дух не может найти покоя.

Часть II

Во второй части участвуют Кудесник, Старец и Хор крестьян. Действие происходит в часовне вечером. Кудесник и Старец проводят обряд Дзядов, им вторит Хор крестьян. В часовне уже закрыты окна и двери, зажжены лампады. Кудесник начинает призывать умерших, чтобы принести им жертву.


Мчитесь к нам! Врата открыты
Дома этого святого,
Милостыня вам готова —
Угощенья, и напитки,
И молитва, и обряды…

Под сводом часовни появляются два ангела. Это души умерших младенцев, брата и сестры. Там, где дети оказались после смерти, всего хватает, поэтому души отказываются от пищи, которую предлагает Кудесник. Души жалуются: хоть и проводят они дни в радости и играх, но в небо дорогу найти не могут. Всё от того, что дети умерли безгрешными и не познали горечь жизни:


Тот, кто горя не познал на свете,
После смерти радость не познает.

Вместо пищи и обрядов детские души просят у Кудесника два горчичных зерна — они помогут им познать горечь жизни. Получив зёрна, души улетают.

Появляется призрак, который не пьёт и не ест. Кудесник прогоняет его. Старец наливает котёл водки и поджигает её. Когда водка сгорает, Кудесник призывает души, уже давно томящиеся в аду. За окном слышится голос призрака, которому совы, вороны и орлицы не дают войти в часовню. Это душа пана-помещика, который умер три года назад. Помещик проклят — его терзает вечный голод, а плоть клюют хищные птицы. Душа мучается и не может попасть ни в ад, ни в рай. Помещик был жесток при жизни. Птицы, что его мучают, оказываются душами замученных паном крестьян. Душа помещика уже не надеется на рай, а чтобы попасть в ад, его рабы-крестьяне должны принести ему жертву. Дух просит:


Хоть бы мерку мне водицы,
А вдобавок к той водице —
Хоть бы два зерна пшеницы!

Хищные птицы не хотят отпустить душу. Ворон напоминает, что был крестьянином, которого пан казнил из-за двух яблок, которые тот взял из панского сада. Сова была женщиной, которая вместе с грудным ребёнком умирала от голода. Они пришла в поместье пана на святки, когда у того были гости. Помещик велел прогнать бедняжку, и она замёрзла вместе с ребёнком. Помещик понимает, что не заслужил помощи и прощения:


Ведь тому, который хоть немного
Человеком в этой жизни не был,
Люди помощи подать не могут!

Кудесник велит духу исчезнуть. Потом он зажигает святую траву и призывает «промежуточных духов», которые жили «как мальва», без пользы для себя и людей. Является призрак прекрасной девушки.


В ручке стебель — зелен, тонок,
Перед ней бежит ягнёнок,
Мотылёк над ней резвится.

Призрак пытается поймать ягнёнка или мотылька, но они не даются ей в руки. При жизни девушка была пастушкой Зосей, красивой, но пустой. Она умерла в девятнадцать лет, так ни разу и не полюбив. На том свете она обречена вечно резвиться, проводить время в пустых забавах, парить над землёй. Душа Зоси изнемогает от скуки и тоски. Она хочет, чтобы её обнял парень — тогда девушка сможет коснуться земли.


Кто с землёй не знался здесь на свете,
Тот на небесах не побывает!

Крестьянские парни боятся, не хотят обнять тоскующую душу. Тогда Кудесник предсказывает, что девушке осталось не долго мучиться — года через два она окажется «за райским порогом».

Под конец Кудесник призывает любую душу и велит открывать окна и двери часовни — обряд Дзядов оканчивается. Вдруг за «пастушкой в чёрном платье», которая присела на гробницу, Кудесник видит страшный призрак, который вылез из-под земли.


Ей на сердце показал он,
И ни слова не сказал он!

Напрасно Кудесник пытается узнать, что нужно призраку — тот молчит. Тогда Кудесник прогоняет призрак, но тот де двигается с места. Не помогли ни кропило, ни свеча-громница. Тогда Кудесник обращается к пастушке, но та молчит и улыбается. Пастушку под руки выводят из часовни. Призрак следует за ней.

Часть IV

Действие происходит в жилище Ксёндза. Священнослужитель и его дети только что поужинали и начали молиться. Вдруг в дверь постучали и вошёл Отшельник в странной одежде. Дети пугаются, принимая гостя за покойника, но Ксёндзу он кого-то напоминает. Отшельник говорит, что он подобен мертвецу — умер для света.


А к твоему порогу
Пришёл издалека. Из ада ли, из рая,
Не знаю, но стремлюсь я вновь к тому же краю.
Коль знаешь, добрый ксёндз, так покажи дорогу!

Ксёндз отвечает, что эту дорогу он не укажет никому, и приглашает Отшельника согреться у его очага.

Вскоре священник замечает, что незнакомец безумен. Время от времени Отшельник начинает петь, а речи его туманны и ужасны. Ксёндз пытается достучаться до его рассудка, но тщетно, они словно говорят на разных языках. В перерывах между пением (Отшельник поёт отрывки из Гёте и Шиллера) он просит священника отвезти его на тот свет. Потом он достаёт кинжал и пытается пронзить им своё сердце, но Ксёндз удерживает его. Отшельник замечает, что на часах ещё девять, а на столе горят три свечи, и говорит, что уходить ещё не время.

Увидев на полке книги, Отшельник сказал, что именно они погубили его жизнь. Он был воспитан на классической литературе. Его душа не хотела земной любви, а искала возвышенных чувств. Не найдя возвышенной любви в дальних странах, юноша бросился в водоворот «низменных утех». Только вернувшись домой, он нашёл то, что так долго искал, «нашёл, чтоб потерять навеки». Юноша полюбил девушку, которая была отдана другому. Она тоже любила его, но выбрала богатую жизнь, и сама велела ему уехать. Юноша стал Отшельником, а рассудок его помутился от горя и неразделённой любви.

Рассказ Отшельника перемежается приступами безумия, во время которых несчастный творит странные вещи. Так, он находит у дома еловую ветку, называет её своим другом — веткой кипариса, и требует, чтобы священник с ней беседовал. Ксёндз, пытаясь утешить Отшельника, вспоминает о своём горе:


Отца и мать похоронил давно я,
На небо взяты двое деток малых.
Расстался я с возлюбленной женою —
Моей подругой в счастье и в недоле.

Отшельник отвечает, что жена Ксёндза была мертва ещё при жизни:


Дева, наречённая женою,
Как будто заживо сокрыта под землёю!
Ведь от отца, от матери, от брата
И ото всех, ей дорогих когда-то,
С чужого отреклась она порога!

Поэтому и любимую свою он считает мёртвой, хотя та ещё жива. Отшельник считает, что смерть бывает разной. Легче всего оплакать возлюбленную, когда она умирает в кругу семьи. Другая смерть намного страшнее:


Не одного — двоих она хватает
И убивает постепенно.

Именно на такую смерть обрекла Отшельника его возлюбленная, сама же осталась жить в богатстве и расцвете. Ксёндз снова начинает утешать Отшельника, но тот изумлён и испуган: именно эти слова сказала ему на прощание его любимая

Тем временем часы бьют десять, за окном поёт петух, и гаснет одна из трёх свечей на столе. Это словно пробуждает Отшельника от кошмарного сна. Только сейчас гость и хозяин узнают друг друга. Отшельник оказывается Густавом, приёмным сыном и учеником Ксёндза. Священник не может понять, что случилось с Густавом:


Ты, Густав! Ты, краса и гордость молодёжи!
Каким ты был тогда прелестным мальчуганом!
И вот теперь… В таком ты виде странном.

Густав обвиняет Ксёндза в своей гибели — ведь это он приучил юношу к книгам. Однако Отшельник понимает, что Ксёндз действовал из лучших пробуждений, и поэтому прощает его. Ксёндз думает, что Густав останется у него погостить, но тот отказывается. Отшельник вспоминает об отчем доме, который ныне стоит заброшеный, и только старый верный пёс охраняет его. Потом он пускается в воспоминания о своём детстве, которое провёл у дома Ксёндза, о друге Яне Собеском. Именно у дома священника Густав и встретил свою любовь. Здесь он построил беседку, в которой встречался с любимой. Беседка сохранилась, а в ней Отшельник нашёл клочок своего письма, которое девушка выкинула. Отшельнику горько это видеть:


Ей даже памяток моих уже не надо!
Забыта прошлого последняя частица!
А рядом… Рядом, за решёткой сада,
Сияющий дворец во мраке громоздиться.

То дворец его бывшей возлюбленной, в котором шумит весёлый праздник. Отшельник заглянул в окно, увидел её рядом с мужем, весёлую, в окружении гостей, и лишился разума. Отшельник пытается придумать месть, достойную ее измены, но потом прощает её: слишком тесно он был связан с этой девушкой. У них были одинаковые мысли, чувства, пристрастия, но девушку пленил блеск золота. В конце концов Отшельник решает её забыть.


Плачь, милая! Твой Густав умирает.
Смелее, Густав! Сталь уже сверкает!

С этими словами Отшельник поднимает кинжал, чтобы вонзить его себе в сердце. У вошедшего в этот момент Ксёндза Густав просит не рассказывать девушке, что умер он от горя. Напротив, священник должен рассказать ей, что Густав был весёлым повесой и картёжником, а умер от вывихнутой во время танца ноги. С этими словами Отшельник вонзает в грудь кинжал.

Тут часы начинают бить одиннадцать, снова поют петухи и гаснет вторая свеча. К изумлению и страху Ксёндза Отшельник не умирает. Он спокойно вынимает из раны кинжал.


Не беспокойся. Говорю тебе я:
Грех сотворить такой могу не каждый день я.
Свершилось — осуждён, — и лишь для поученья
Я вновь воспроизвёл, что сделано вначале.

На теле Отшельника нет ран, и Ксёндз начинает догадываться, что к нему явился гость с того света. Душа Густава услышала молитву священник в день Дзядов и пришла за помощью. Ксёндз отрицает этот праздник, называет его языческим и нечистым обрядом. Густав говорит, что умершим нужна молитва живых, и доказывает это: склоняется к конторке, в которой живёт жучёк-душа. Она просит у священника трёх молитв. Таких душ много вокруг. Жучок был ростовщиком, кружащий вокруг лампы мотылёк — придворным щёголем, а комары — льстецами. Все они хотят покоя. Густав тоже обречён скитаться вблизи своей возлюбленной.

Опять бьют часы, и поёт петух. Гаснет последняя свеча и Густав-Отшельник исчезает. Хор поёт:


Кто на небе был хоть раз до смерти,
Мёртв, туда не сразу попадает.

Часть III

Эта часть поэмы посвящается Яну Соболевскому, Циприану Дашкевичу и Феликсу Кулаковскому, которые подверглись преследованию за любовь к Родине. Посланный в Польшу Александром I сенатор Новосильцев провёл ряд репрессий, в результате которых цвет польского студенчества был сослан в Сибирь. Об этих событиях и идёт речь в третьей части поэмы «Дзяды».

Пролог

Действие происходит в литовском городе Вильно, в монастыре отцов Бразилианов, превращённом в государственную тюрьму. Тюремная камера. Узник спит, опёршись на подоконник. Над ним витает ангел-хранитель. Он упрекает узника, обвиняет его в гордыне. Ангел много раз предупреждал узника, но тот не желал слушать:


Предвещая светлый жребий,
Я тебя баюкал в небе,
Но увы, твой грешный дух
Был к небесным песням глух.

Узник просыпается, но его томят сны, и он снова засыпает. Между тем появляется дух с левой стороны, и начинает прельщать узника ночными огнями города и светловолосыми красавицами. Прочие ночные духи воспевают ночь, что «создана для бражников». Ангел тем временем говорит, что узник попал в тюрьму, дабы испытать страдания и понять, какой путь избрал для него бог. Ангел внушает узнику, что вскоре тот будет освобождён. Пока узник то просыпается, то снова засыпает, духи с правой и левой стороны сражаются за его душу. Она нужна как темным силам, так и светлым, поскольку узник — поэт, способный свергать троны королей.

Акт I. Сцена I

Полночь перед Рождеством, тюремный коридор. В отдалении — вооружённая стража. Несколько молодых узников со свечами выходят из своих камер. Их выпустил прогуляться знакомый капрал, воспользовавшись тем, что стража напилась. Узники решают пойти в самую просторную камеру, в которой заключён Конрад. Конрадом оказывается поэт, описанный в прологе. У него просторная камера с камином, в котором узники разжигают огонь. Завязывается общая беседа. Каждый рассказывает о себе.

Жегота, обычный фермер, разводящий овец, был арестован без всяких оснований. Он не участвовал в заговорах и думает, что все это власти затеяли ради наживы. Томаш рассказывает о сенаторе Новосильцеве, который попал в немилость у императора и теперь «открывает заговоры», чтобы выслужиться. Жегота считает, что будет оправдан, но Томаш был главой студенческого общества, и с товарищем не согласен:


Один лишь путь у нас к спасенью остаётся:
Кому-то на себя принять вину придётся
И, выручая всех, погибнуть одному.

Он собирается погибнуть, «отважных, молодых спасти от вражьих лап». Томаш в заключении дольше всех, и больше всех вынес испытаний. Друзья отзываются о нем, как о «патриархе», утверждают, что он рождён для такой жизни и прекрасно чувствует себя в тюрьме.

Разговор заходит о следствии. Ян Соболевский, который был в городе на допросе, видел, как «в Сибирь кибиток двадцать пять погнали <…> учеников из Жмуди».


Средь бела дня, чтоб видели все люди.
Устроили парад.

После подробного рассказа Соболевского узники открыли бутылку вина. Один из узников, Феликс, развлекает всех революционными песнями. Тем временем «на башне полночь бьёт». Приходит час Конрада, «он воспарил душою в мир иной». Поэт поёт здесь же придуманную песню, мрачный смысл которой ужасает узников: «Как страшно смотрит он! То песня сатаны!». Узники пытаются его остановить, но песня Конрада переходит в бред. В этот момент слышатся шаги патруля. Узники укладывают поэта и быстро расходятся.

Сцена II. Импровизация

Оставшись один, Конрад продолжает говорить вслух. Его речи похожи на бред. Он говорит, что никто из живых не может постигнуть глубокий смысл его стихов.


Творца моё достойно вдохновенье!
Такая песнь — вселенной сотворенье,
Такая песнь — как подвиг для борца,
Такая песнь — бессмертие певца.

Постепенно поэтом овладевает демон гордыни. Он чувствует себя равным Богу и просит его разделить с ним свою власть.


Хочу, как ты, царить над душами людскими,
Хочу, как ты, владеть и правит ими.

Не дождавшись ответа от Господа, Конрад обвиняет его в отсутствии любви к людям. Поэт убеждён, что Бог правит не любовью, а холодной мудростью. В этот момент ангелы и демоны вновь вступают в бой за душу поэта, а сам Конрад бросает вызов Господу:


Страшней, чем сатана, противником я стану:
Он дрался на умах, я буду — на сердцах.

Конраду чудится, что его поддерживает всё человечество, а Бог «извечно одинок» и творит «неправый суд». Именно он подарил поэту любовь, а потом отнял её. Конрад снова требует даровать ему неограниченную власть, и угрожает сотрясти мир и сбросить алтарь Господа. В этот момент слышится голос Дьявола. Конрад шатается и падает. Духи с правой стороны пытаются его защитить. Тут в камеру заходит ксёндз Пётр. Духи с левой стороны разбегаются.

Сцена III

В камеру Конрада входит монах-бернардинец Пётр в сопровождении капрала и одного из заключённых. Они видят, что поэт заболел — он бледен и в бреду. Ксёндза привёл капрал: он заглянул в камеру и обнаружил, что с поэтом твориться неладное. Конрад снова начинает бредить, и ксёндз Пётр отсылает капрала и заключённого.

Оставшись с больным наедине, ксёндз обнаруживает, что тот одержим дьяволом. Пётр начинает молиться, чтобы освободить душу поэта. Дьявол сопротивляется, говорит на всех языках земли, пытается обмануть священника. Ксёндз не слушает беса и продолжает молиться. В конце концов бес начинает молить о пощаде:


За что мне наносить удары, как скотине?
Ведь я не царь чертей, я чёрт в мизерном чине.
Нельзя карать слугу, коль господин виной.
Ведь я не сам пришёл, я прислан Сатаной.

Ксёндз начинает читать молитву, изгоняющую бесов, и заставляет чёрта сказать, как спасти узника. Конрада следует утешить вином и хлебом. Рассказав это, бес исчезает. Конрад приходит в себя и благодарит Петра за спасение. Ксёндз отвечает:


Молись! Тебе господь назначил испытанье.
Величье Вечного ты оскорбил хулой.
То дьявол помутил твой разум ложью злой.

Поэт засыпает, священник продолжает молиться. В часовне за стеной камеры поют гимн Рождества, а над Петром поёт хор ангелов.

Сцена IV

Деревенский дом под Львовом. Полночь. В спальню входят две девушки, сёстры Ева и Марцелина. В столь поздний час Ева не спит — она молится за невинно осуждённых и сосланных в Сибирь студентов.


Погибших — тысячи. Паду в мольбе последней
За них и за того, кто эти песни пел.

Девушка указывает на книгу стихов. Помолившись, Ева засыпает. Над ней появляется ангел, и посылает девушке видение. Ева видит себя среди прекрасных цветов. Потом цветы оживают и что-то шепчут Еве.

Сцена V

Ксёндз молится в своей келье. Господь посылает ему видение:


Се лютый Ирод встал и жезл кровавый свой
Простёр над Польшей молодой.

Ксёндз видит, как возки с пленниками текут по дорогам, ведущим на север — в тюрьмы и рудники. В возках — дети Польши, молодёжь. Одно дитя спаслось. Ксёндз видит, что из него вырастет «народа дивный избавитель». Затем Пётр видит европейских тиранов, королей, которые судят польский народ и втаптывают в прах. Польский народ предстаёт перед ксёндзом в виде человека, который идёт на казнь. На спине человек тащит крест из трёх пород дерева — трёх народов. Человека распинают на кресте и «царёв солдат» пронзает его копьём. Под хор ангелов казнённый взлетает на небо и ксёндз узнаёт его:


Его я помню с детских лет,
Он возмужал в горниле бед!

Пётр видит, что этот человек «подчинит мирские троны своей великой церкви», аа произошёл он «от витязей, гремевших в древнем мире, и чужеземки». На этом ксёндз засыпает под пение ангелов.

Сцена VI

Спальня Сенатора. Сам Сенатор пьян, ворочается в постели, но уснуть не может. У его изголовья сидят двое чертей и ждут, когда Сенатор заснёт. Они хотят напугать Сенатора, показав ему сон по ад. Тут появляется Вельзевул и запрещает пугать Сенатора, вед от страха тот может исправиться, и его душа будет потеряна для ада.


Можешь на душу напасть,
Спесью её раздуть,
В лужу позора пихнуть,
Общим презреньем жечь,
Общим глумленьем сечь,
Но о пекле — молчок!

Вельзевул улетает, а черти насылают на Сенатора ужасное виденье. Он видит, как царь изливает на него свои милости — деньги, княжий титул, должность канцлера. Советник оказывается в приёмной царя, полной придворных. Вокруг слышится приятный шёпот: «Сенатор в милости». Тут в приёмную входит царь и отворачивается от Сенатора, встаёт к нему спиной. Все с презрением отворачиваются от Сенатора, вокруг него вьются злые шутки, остроты и каламбуры в виде мух, ос и комаров.

Сенатор падает с кровати. Черти хватают его душу и на время сна уносят туда, «где граничат ад и совесть». Отделав душу кнутом, черти вернут её в тело после третьего крика петухов, и вновь запрут «в сознании, в рассудке, как бешеного пса в его смердящей будке».

Сцена VII

Варшавский светский салон. За столико пьёт чай изысканное общество — великосветские дамы, генералы и штаб-офицеры, видные литераторы. У дверей стоит группа молодёжи и два человека постарше. За столиком говорят по-французски, у двери — по-польски.

Молодёжь обсуждает положение в Польше и Литве, где «льётся кровь», а за столиком обсуждают званый бал. Дамы жалеют, что из Варшавы уехал Новосильцев:


Ни разу без него не удавался бал, —
Как на картине, он гостей группировал.

У дверей с возмущением говорят о муках, которым подвергся лидер польской молодёжи Циховский, аа за столиком поэт читает свои свежие вирши, написанные по-французски и посвящённые «сеянью гороха».

Вскоре группы соединяются. Молодая дама пробует рассказать представителям высшего света о положении дел в Литве, о Циховском. Однако её собеседников эти вести не волнуют. Камер-юнкер заявляет:


В моих глазах Литва — как часть другой планеты:
О ней совсем молчат парижские газеты!

Молодая дама, однако, не сдаётся, просит старого поляка рассказать о загубленном роде Циховских, с которыми тот издавна знаком. Знает Циховского и юноша по имени Адольф:


Я с детства знал его. Циховский молодой
Считался остряком. Умён, красив собой.

Была у молодого человека и невеста. Вскоре после свадьбы он исчез. Только через три года его заметили в толпе арестантов. Ещё через три года по Варшаве разнёсся слух, что Циховский жив и находится в тюрьме, где его страшно пытают. Однажды ночью его вернули домой и приставили шпионов, надеясь, что юноша выдаст своих друзей. Адольф так и не смог с ним поговорить, только издали видел его измождённое лицо.


Всё по глазам его я понял в этот день, —
Такая скорбная заволокла их тень.
Сравнил бы я глаза страдальца и ресницы
Со стёклами окон решётчатых темницы.

Через месяц Адольф обнаружил, что Циховский сошёл с ума от выпавших на его долю испытаний: им овладела мания преследования.

Молодая дама предлагает маститым литераторам написать поэму о Циховсколм, однако те отказываются. В их кругу пишут только о давно прошедших событиях. Затем общество за столиком переключается на обсуждение великосветских сплетен. Молодёжь возмущена.

Сцена VIII

Вильно, приёмная в доме сенатора Новосильцева. У окна работает секретарь. Новосильцев пьёт кофе. Рядом с ним — камергер, Пеликан и доктор. У дверей — караул и лакеи. Сенатор не в духе: ему надоел Вильно и он мечтает о Варшаве. Новосильцев надеется, что раскрытый лично им заговор поможет ему получить более высокий пост.

Лакей докладывает о посыльном от купца Каниссына, которому сенатор задолжал крупную сумму. Решив, что купец совсем заврался, сенатор велит привлечь к «заговору» его сына. Новосильцеву не важно, что юноша уже давно стал московским кадетом и в Вильно почти не появляется. Доктор ему поддакивает:


Тайны здесь имелись, но когда
Взялся за дело пан, он вскрыл их без труда.

В это время приезжает мать Роллисона, студента, которого недавно арестовали. Юноше дали триста палок, но тот не выдал своих друзей. Пани Роллисон слепа. Вдова каждый день ездит к сенатору и просит за сына. На этот раз у женщины оказалось протекционное письмо от княгини, и сенатору пришлось её принять.

Пожилая и слепая пани Роллисон пришла в сопровождении подруги и ксёндза Петра. Роллисон умоляет сенатора пощадить сына, она уверена, что мальчик жив. Женщине кажется, что она слышала крики сына:


Те крики страшные сквозь толщу стен дошли,
Чуть слышный, тихий звук… Он нёсся издалёка,
Но слух мой проникал быстрей и глубже ока.
Как мучили его!

Сенатор пытается убедить женщину, что это был бред. Несчастная падает перед ним на колени. Тут дверь распахивается, и в приёмную под звуки музыки вбегает барышня в бальном платье. Новосильцев хочет уйти, но Роллисон хватает его за одежду и умоляет пустить к юноше хотя бы ксёндза Петра. Сенатор не соглашается. Тогда вдова обращает за помощью к барышне, говорит, что сын её в неволе уже целый год. Сенатор притворяется, что не знал этого, обещает разобраться и назначает женщине встречу на семь часов.

Обрадованная, Роллисон уходит, ксёндз Пётр остаётся. Сенатор велит Пеликану проводить её в тюрьму к сыну и запереть в соседней камере. Доктор и Пеликан говорят сенатору, что с этим делом следует разобраться побыстрей — у Роллисона чахотка, парень совсем плох:


Помешан Роллисон — пытался уж не раз
С собой покончить он, бросается к окошку,
А окна заперты…

Однако сенатору безразлична судьба юноши. Он догадывается, что это ксёндз рассказал вдове о её сыне. Он пытается вовлечь в свой «заговор» и священника. Секретарь начинает составлять протокол допроса, а сенатор угрожает Петру. Но священник не сознаётся, откуда он узнал о мучениях юноши. Над священником издеваются, а когда тот спрашивает, готов ли для сенатора саван, Новосильцев велит позвать палача. Благодаря подсказке доктора, он начинает понимать, что через священника к «заговору» можно привлечь князя Чарторыйского:


Коль подойти умело,
Доставлю князю я на десять лет хлопот.

Новосильцев слишком многим обязан князю, и давно мечтает избавиться от него. Осыпав доктора милостями, сенатор отсылает его, а затем велит секретарю взять эскулапа под стражу: доктор слишком много знает и вполне сгодиться для «заговора». Ксёндз предсказывает доктору скорую гибель.

После этого в приёмную входит губернаторша в сопровождении нарядно одетых гостей. Они устраивают в приёмной танцы, говорят по-французски. Начинается бал. Гости интригуют, обсуждают сенатора:


Вчера, как зверь, когтил добычу,
Пытал и лил невинных кровь.
Сегодня, ласково мурлыча,
Играет с дамами в любовь.

Общество делится на две части: одна льсти Новосильцеву, другая — осуждает.

Вдруг оркестр начинает играть арию Командора, гости пугаются мрачной музыки. В этот момент в зал входит госпожа Роллисон. Он кричит, что её сын убит, выброшен в окно. Ксёндз Пётр успокаивает женщину известием, что её сын ещё жив. Вдова падает в обморок. Раздаётся раскат грома. Молния попадает в окно комнаты доктора и убивает его. Проводником небесного электричества служит куча серебряных монет царской чеканки. Сенатор велит унести вдову. Воспользовавшись этим приказом, ксёндз уносит её к сыну. Снова гремит гром, и гости в страхе разбегаются.

В комнате остаются сенатор, Пеликан и священник. Ксёндз молчит. Сенатор испуган его молчанием, ведь Пётр предсказал гибель не только доктору, но и ему. Новосильцев отпускает Петра. У дверей священник встречает Конрада, которого ведут на допрос. Поэт узнаёт священника, который его спас. Он даёт Петру перстень, чтобы священник его продал, заказал обедни, а оставшиеся деньги отдал нищим. Ксёндз предрекает поэту долгий путь и неведомого друга, который встретит Конрада «словом божьим».

Сцена IX

Ночь Дзядов. На кладбище у часовни — Кудесник и женщина в трауре. Кудесник зовёт женщину в костёл, но она собирается остаться на кладбище. Женщина ждёт гостя:


Того, что много лет назад
Предстал мне, бледный, измождённый,
Толпою духов окружённый,
В крови от головы до пят,
И жёг меня с немым укором
Своим блестящим, диким взором.

Кудесник пытался вызвать этот дух, но он не явился. Кудесник считает, что душа ещё жива. Души живых тоже могут являться в ночь Дзядов, только они немы. Кудесник остаётся, чтобы помочь женщине. Они видят огни над часовней — это слетаются души, но нужной им среди них нет. В часовне читают заклятие огня:


Тела во власти духа злого
Так вызывают из земли.

Женщина и Кудесник прячутся в старом, сожжённом молнией, дубе и ждут. Кудесник видит свежий труп:


В глазницах черепа пустых
Горят огнём два золотых,
И чёрт на каждом когти точит.

Труп держит серебряные монеты, пересыпает их из руки в руку. Монеты жгут его. Мертвец просит Кудесника забрать серебро для сирых и убогих.

Тем временем ночь Дзядов кончается. Кудесник в последний раз пытается вызвать нужный женщине дух. Вдруг они видят:


От Гедиминовых палат
Кибитки к северу летят.

Впереди, весь в чёрном, — тот, кого они так долго ждут. Он весь изранен мечами, и раны эти, нанесённые врагами народа, заживут только после смерти. Он бросает на Кудесника и женщину страшный взгляд и поворачивает назад. Пересказала Юлия Песковая

Во время обряда язычников – дзяды, в часовне, где собрался народ, Кудесник вызывает духов для приношения им жертвы. Сначала прилетают два ангелочка - души брата и сестры, они не берут ничего из предлагаемого, так как все есть и они проводят время в радости, играх и веселье, но не могут найти дорогу на небо. Это потому что дети умерли безгрешными, не знали горечи, а значит, после смерти радости не познают. Так поясняет Кудесник. Им дают горчичные зерна, чтобы познали горечь.

Приходит дух помещика, который не ест и не пьет. При жизни сделал много зла людям. Ему вечно голодать, а телу мучиться. Он просит зернышко в жертву. Кудесник его прогоняет. Является призрак девушки, которая при жизни была бесполезной. Она обречена на вечное бесполезное время. Кудесник поясняет, что она уже через два года будет в раю. В конце обряда Кудесник призывает любую душу. Видят страшный призрак, вылезший из земли. Он показал на сердце молодой пастушки, сидящей в черной одежде. Не отвечает на вопрос Кудесника, не говорит, что ему нужно. Пастушка молчит улыбаясь. Оба исчезают.

К Ксёндзу приходит Отшельник. Дети, испугавшись, приняли его за покойника. Ксёндз не может вспомнить, кого он ему напоминает. Приступы безумия мучают его. Говорит, что погубили его книги. Любимая девушка вышла за другого. Он с горя сошел с ума. Стал Отшельником. Любимую считает мертвой, хотя она еще жива и живет в богатом доме. Ксёндз успокаивает его и тут узнает в нем Густава - когда-то приемного сына и ученика. Тот обвиняет Ксёндза в смерти. Неоднократно вонзает себе кинжал в грудь, но не может умереть. Ксёндз догадался, что покойник пришел в день обряда Дзядов. С рассветом он исчезает.

Описываются репрессии в Польше. Огромное число студенческой молодежи было сослано в Сибирь.

На кладбище с Кудесником стоит женщина. Она ждет гостя. Кудесник считает, что душа ожидаемого гостя еще жива, так как на вызов не явилась. Под конец ночи Дзядов Кудесник в последний раз вызывает духа. Вдруг появляется он, которого ждут, в черной одежде, израненный врагами народа. Он грозно посмотрел на женщину с Кудесником и исчез. Время не пришло.

Великий польский поэт Адам Мицкевич лишь семь месяцев своей жизни провел на территории Польши. Все остальное время он жил за ее пределами - в том числе в Санкт-Петербурге, Одессе, Крыму, Москве. Так что в определенном смысле Мицкевич - еще и наш изгнанник. ТЕАТР. разбирается с тем, как это откликается в современных постановках главного произведения его жизни - «Дзядов»

Слово «дзяды» звучит как-то экзотически, хотя имеет вполне вразумительные славянские корни. Dziad - это то же самое, что и «дед»; хотя dziady в данном случае относятся уже не просто к «дедам», а к названию обряда, распространенного на тех окраинах Польши, которые сегодня граничат с Белорусью или даже в нее входят (родной дом Мицкевича находится в Новогрудке, Гродненская область). Кстати, еще недавно русскоязычная Википедия сообщала, что Мицкевич - это белорусский поэт, писавший по-польски. Наверное, если погуглить «Адамас Мицкявичус» по-литовски, то мы наверняка узнаем, что он литовский поэт. В конце концов, знаменитая эпическая поэма начинается словами «Литва! О родина! Ты - как здоровье. Тот // Тебя воистину оценит и поймет, // Кто потерял тебя. Теперь живописую // Тебя во всей красе, затем, что я тоскую» .

Первый спектакль цикла
«Дзяды», части I, II, IV,
режиссер Михал Задара,
Театр Польски, Вроцлав,
2014. На фото - Бартош
Порчик (Густав)

Перевод последних строк взят из статьи Владислава Ходасевича о Мицкевиче - статьи, в которой русский поэт рассказывает о своих польских корнях, о том, как мама по утрам, после молитвы, читала ему «Пана Тадеуша», доходила только до 72-го стиха и плакала. Удивительное признание, на самом деле, может, и не редкое, но, по всей видимости, обреченное оставаться в тени нашей культуры, столь многим обязанной этим потаенным связям с культурой польской. С культурой польских подданных Российской империи, жили ли они в Петербурге, на высылке ли в Сибири, или скитались «по местам не столь отдаленным» и наконец эмигрировали на Запад. Таким российско-подданым был и Адам Мицкевич.


Второй спектакль
цикла «Дзяды», часть III,
режиссер Михал Задара,
Театр Польски, Вроцлав,
2015

При этом, конечно, Мицкевич был не только «поэтом, пишущим по-польски», он был поляком, сказавшим в своих произведениях такие слова, которые и современники, и потомки посчитали пророческими, более того, посчитали прямым руководством к действию. (За Мицкевичем прочно закрепился статус поэта «вещего», коим наравне с ним наделены в польском национальном сознании Юлиуш Словацкий и Зыгмунт Красиньский). Итак, он был поляком, великим поляком, но что было его родиной? Польши как государства на тот момент уже не существовало. Последствия разделения страны между тремя империями, хоть и приглушенно, но сказываются и сегодня! И сегодня - по архитектуре, по нравам, по обычаям и образу жизни - вы все же сможете сказать, находитесь ли вы в «королевстве» («Царство Польское», оно же «конфедератка»), в «прусском королевстве» или в Галиции. Так вот, примем во внимание, что Мицкевич никогда не был ни в одной из древних польских столиц - ни в Варшаве, ни в Кракове. На территории сегодняшней Польши Мицквич был всего лишь раз: в 1831-32 годах он провел 7 месяцев в Познанском Княжестве (Пруссия); к тому моменту он уже эмигрировал на Запад - в Познань же приехал в надежде перебраться в охваченное восстанием Царство Польское. В восстании, однако, Мицкевич не участвовал.
Непосредственный заряд его творчеству дали события молодости, произошедшие в Вильне, где он был студентом и членом общества филоматов, и в Ковне, где он работал учителем. В 1823-24 годах попал под следствие, «пришившее» филоматам антиправительственный заговор, в результате чего и «потерял Литву» - стал изгнанником. Изгнанничество его, однако, поначалу проходило в центральных для Российской империи районах. Читая те сцены «Дзядов», которые посвящены воссозданию салонной жизни в столице Царства Польского, или же следствия, проводимого фаворитом Александра I Новосильцевым, трудно отделаться от мысли, что виленский студент и ковненский учитель на момент тех событий, в которые он был вовлечен как жертва, вряд ли мог иметь столь обширный кругозор. Он приобрел его позже - в Москве и Петербурге. Поэтому в определенном смысле Мицкевич - еще и «наш» изгнанник, и кажется странной нелепостью отчужденность русской культуры от главного произведения его жизни - «Дзядов».
В 2014-2015 годах Вроцлавский театр «Польски» предпринял беспрецедентную попытку поставить «Дзяды» целиком. Сначала был поставлен спектакль, объединивший I, II и IV части произведения, в следующем году отдельно была представлена его III часть.


«Дзяды», часть III,
режиссер Михал Задара,
Театр Польски, Вроцлав,
2015

«Дзяды»-2014

Представьте себе, что после заключительной сцены «Евгения Онегина» история главного героя не только не заканчивается, она только как раз и начинается. Конечно, срок его «уж измерен», дни его сочтены. Но ведь в этом-то все и дело! Наш Евгений становится призраком, упырем, и в таком качестве исполняет обращенное к любимой заклинание: «Нет, поминутно видеть вас, повсюду следовать за вами…» и так далее. Вплоть до «бледнеть и гаснуть», что уже совсем по-привиденчески. Но кроме того, наш Евгений - а к чему, собственно, и шел весь роман? - мало того, что умер, он еще и переродился. Он внял упреку Татьяны: «Как с вашим сердцем и умом быть чувства мелкого рабом». Пережив трагедию любви, он стал борцом за свободу. Скорее всего, декабристом.
Таков Густав Адама Мицкевича. С поправкой на Польшу, на польский романтизм и на польское освободительное движение. И, конечно, на поэтическую индивидуальность автора.
«Дзяды» состоят из нескольких частей, которые пронумерованы автором, однако в такой нумерации никак не хотят складываться в линейный сюжет (кроме того, рукописи некоторых из них обрываются). Трудно поверить, что все они где-то сливаются в одну финишную прямую, идущую к одной ясной цели, которую традиция интерпретаций усматривает в формулировании идей польского освободительного движения.
В первом спектакле Михала Задары, поставленном на сцене вроцлавского театра «Польски» третья часть, в которой собственно и происходит перерождение «любовного романтика» Густава в «патриотического романтика» Конрада, отсутствует; спектакль включает все остальные части «Дзядов»: I, II и IV.
Интегральной частью постановки является решение поставить «Дзяды» без купюр. А значит не навязывать им какого бы то ни было сквозного смысла. Нужно учесть, что произведение входит в обязательную программу польской школы, что неизменно в восприятии массовой аудитории приводит к его редукции, к нескольким обязательным смысловым моментам - т. е. к редукции в пользу интерпретационной традиции. В этом смысле «Дзяды» Задары уже были обречены открыть произведение заново, хотя бы своей заявкой на то, что произведение - впервые! - прозвучит со сцены целиком.
Порой кажется, что спектакль всего лишь остроумно приближает произведение почти более чем полуторавековой давности к сегодняшнему зрителю. Мы видим девушку, хлопающую по засыпанному книжками раскладному дивану, явно намекая, что это и есть образ «пещеры, в которую всегда возвращается отшельник» (в оригинале, правда, тоже имеется в виду не пещера, а комнатка уездной барышни). Мы видим, как под предводительством доморощенного экстрасенса кучка жаждущих сенсаций провинциалов встречается в заброшенной двухэтажной постройке, чтобы вызывать духов и «разбираться с ними» со страхом, но без всякого пиетета. (В оригинале речь идет о так называемом обряде «дзядов», распространенном на восточных окраинах Польши и заключающемся в повериях, что в ночь с 31 октября на 1 ноября духи умерших, но еще не попавших на небо людей приходят к тем живущим, с кем так или иначе продолжают быть связаны. В этот день живущие и умершие имеют шанс помочь друг другу).
Проецируемые на два больших экрана лица, на которых отражается «встреча со сверхъестественным», исполнены то ужаса, то презрения, то вызова, а то панибратства по отношению к появляющимся страшилкам. Эти гримасы типичны, узнаваемы.
Главный интерпретационный ход, однако, касается, конечно же, Густава. А он по-настоящему появляется в заключительной части этого спектакля. В этой, четвертой по нумерации автора, части в дом, где со своими детьми живет ксендз-униат Петр, приходит персонаж, который поначалу называется отшельником. «Отшельник» этот, однако, необычный - не благостный, как нам подсказывало бы это слово, а бунтующий; скорее изгой, чем отшельник. За его порой очень несвязными речами вырисовывается трагедия любви: возникает типичная фигура скитающегося возлюбленного, который вернулся именно в тот момент, когда становится слишком поздно, поскольку над его любимой звучат слова брачной клятвы. Более того, оказывается, что несчастный скиталец Густав - это бывший ученик ксендза Петра, а это внезапно поворачивает его душу к идиллическим воспоминаниям утраченного рая детства и юности. Но вскоре Густав начинает вновь бросаться из крайности в крайность, то обвиняя любимую в сребролюбии (которым только и может объяснить ее замужество), то неожиданно беря всю вину на себя и признавая, что Марыля не давала ему никаких обещаний, а значит, несправедливо обвинять ее и в предательстве.
Отчаяние, однако, берет верх, и неожиданно Густав закалывает себя ножом на глазах ксендза. Но не падает замертво. Что это было? Густав туманно говорит о том, что, может, это трюк, а может, повтор когда-то произошедшего самоубийства. Ксендз понимает, что перед ним - неприкаянный дух. Густав начинает защищать древний обряд «дзядов» - и в той же манере, в котором подытоживала появление того или иного духа короткая сентенция в предыдущем акте спектакля, объясняет собственные скитания:
Слушайте же все и разумейте,
Знайте - так Господь повелевает:
Кто на небе был хоть раз до смерти,
Мертв, туда не сразу попадает!
Хотя в сцене у ксендза еще ничего не говорится о возможной конвертации личного романтизма в общественно-значимый, традиционно этот акт рассматривается в тесной связи с возрождением Густава в Конраде-патриоте (чему посвящена третья и, по общему признанию, главная часть произведения). Если уж в чем по-настоящему критичен спектакль Задары по отношению к традиции (ведь осовременивание, низведение празднующих «дзяды» крестьян до уровня сегодняшних городских маргиналов - это еще не критика), то критичен именно в отношении романтичности Густава. Обычно в сцене у ксендза Густав, конечно, показан опасно безумным, но эта опасность - прежде всего для него самого. Это как бы - предполагается - возвышенное безумие, которое выведет его к безумной смелости романтического бунтаря.
Густав Бартоша Порчика безумен совсем по-другому - осязаемо опасен как отрепье, как маргинал, который от всего себя отделил и ничто человеческое уже, возможно, не ценит. Его безумие по большей части совсем не возвышенно, а скорее неприглядно. Не только потому, что в уютный домик ксендза Петра вваливается юродствующий бомж, но прежде всего своим эгоцентрическим фиглярством, за которым кроется безграничная жалость к самому себе. И жестокость ко всем окружающим, «заслуживающим» того, чтобы затянуть их в свое отчаяние.
В конце IV части Густав у Мицкевича объясняет ксендзу Петру, что появление его связано с обрядом «дзядов», а также с молитвами его старого учителя, который так хотел его еще раз увидеть. Густав говорит о том, что вся жизнь его оказалась спрессована в те три часа, которые он провел у ксендза. Допустим, если мерить нашими земными часами, эти три часа - преувеличение. Однако факт, что на протяжении почти двух часов нас занимает виртуозная игра Бартоша Порчика.
Божьей милостью актер. Глядя на Бартоша Порчика, прибегаешь к этой формулировке невольно, но весь контекст «Дзядов» заставляет этот, казалось бы, эвфемизм работать заново.
Ведь недаром исследователи считают, что, обратившись в своем opus magnum к обряду «дзядов», Мицкевич предопределил облик всего польского театра, столь часто прибегающего - скрыто или открыто - к формуле вызывания духов. Однако, только ли предопределил, и только ли облик польского театра? Не является ли перформативное воскрешение, переселение душ смыслом театра вообще?
Гуттаперчивый - «без костей», дух все же! - Густав Порчика оживляет все вокруг: облезлую палку («мой приятель»), воображаемого червячка («он нас подслушал!»), мотыльков, в которых, по его мнению, вселились души мракобесов, уж не говоря о «Ней», т.е. романтической возлюбленной: бесчисленное число раз разыгрывается, что было сказано при расставании, воображение дорисовывает сцены встреч.

«Дзяды»-2015

III часть «Дзядов» выросла в полнометражный спектакль на 5 часов. Спектакль, который - как это и соответствует оригиналу - складывается из нескольких автономных частей разных достоинств. Рядом с гениальной романтической лирикой «Великой импровизации» Густава-Конрада в «Дзядах» существует и средневековое моралите, в котором посланцы рая и ада борются за душу грешника, и реалистическая драма в духе «Горя от ума», и многое другое.
III часть - это также самая известная и, более того, в полном смысле слова хрестоматийная часть «Дзядов». Именно ее проходят в школе и именно она становится чаще всего основой режиссерских редакций, в которых произведение играют на сцене. Именно она наиболее тесно связана и с историческим контекстом - восстанием 1830-31 годов в Польше и Литве. Хотя она написана уже после восстания и является его осмыслением, в нем не описываются главные его события. Можно даже сказать, что собственно восстания в драме как бы не существует. Имел ли в планах Мицкевич к нему прийти? Ну, по крайней мере как Толстой в «Войне и мире» (романе, первоначально планировавшемся как роман о декабристах) собирался прийти к 1825 году.


«Дзяды», части I, II, IV,
режиссер Михал Задара,
Театр Польски, Вроцлав,
2014

Перед читателем «Дзядов» проходят несколько отдельно взятых фрагментов большего целого. Обзор даже географически не мал. Вильна, где в 1823 году ведется следствие антицарского заговора. Варшава и Галиция, куда доходят только отголоски того, что происходит в Литве. В 1832 году, после попытки вооруженного восстания и его подавления, Мицкевич возвращается на десятилетие назад, чтобы не только объяснить его предпосылки, но и разработать концепцию духовной жизни народа на гораздо более длительный срок. В который патриотический порыв 1830 года будет, конечно, вписан, но в котором, пожалуй, более важно приглядеться к тому, что происходило и происходит в периоды беспросветного господства неправедной власти. Приглядеться к тому, как невинные терпят гонения, как мало кого на поверхности интересуют эти ритуальные жертвоприношения и как, тем не менее, именно они определяют бессознательное общества: где одни вызывают на суд самого Господа Бога, а другие сходят с ума, пытаясь скрыть от себя правду.
В спектакле Задары нет аллюзивного осовременивания. Только духи, которые борются за душу Густава-Конрада, являются сюда из безвременья, обозначенного современной одеждой (а больше всего они похожи на ангелов из «Неба над Берлином»). И тем не менее он звучит на редкость актуально.
III часть «Дзядов» начинается сценой в тюрьме в Вильне. Сюда привозят нового арестанта: это становится сюжетным поводом, чтобы раскрылась история странного следствия, тут происходящего, и чтобы крупным планом предстало перед нами сообщество политзаключенных. Вскоре совсем уж крупным планом мы увидим, как Густав перерождается в Конрада.
Как член виленской студенческой организации, ставившей перед своими членами цели морального совершенствования, но со всей неизбежностью обратившейся и к политическому вольнодумству, Мицкевич и сам сидел в келье бывшего базилианского монастыря, превращенного в тюрьму, и был осужден на изгнание. Однако в «Дзядах» он не занимается прославлением одиночек, восставших на правое дело и жестоко покаранных. Его больше интересует судьба других - тех, кто не знает, за что их схватили, тех, из кого выбивают имена никогда не существовавших сообщников, наконец, тех, кто из отчаяния и ради спасения большинства собирается взять на себя вымышленную вину, чтобы закончить пытки.
В позднейших сценах «Дзядов» мы увидим другую сторону следствия: там, где оно фабрикуется, где «подозрением в причастности» шантажируются люди, просто помогающие семье узников хоть что-то узнать о судьбе арестанта. Эти истории вполне можно поставить в более актуальном для нас по времени антураже, а «безвременье» или «многовременье» вызывают в памяти «Покаяние» Абуладзе.
Центральным эпизодом III части по праву считается «Импровизация» Конрада, бросающего Богу и обвинения, и вызов, и убеждающего дать ему «власть над душами». Этот эпизод как наиболее обросший интерпретациями, мифологизирующими пафос освободительной борьбы, уже не раз становился мишенью критиков польской мартирологии. Так, на сцене вроцлавского театра уже шел текст Павла Демирского «Дзяды. Эксгумация», являющийся беспощадной деконструкцией творения Мицкевича. Соответствующая сцена там начиналась с того, что Конрад, входя, говорил присутствующим: «Вые<…>сь, я буду импровизировать». Задара не идет так далеко (обрадованные школы и гимназии уже массово покупают билеты на этот спектакль). Тем не менее и у него для снижения пафоса Конрад для начала отворачивается к параше и большую часть монолога читает, обращаясь все к той же стене, спиной к публике. В «Импровизации» мы слышим все те же нотки гистрионства, что и в первом спектакле, однако в полную меру они прозвучат в следующей сцене, в которой Густав-Конрад принимает на себя роль персонажа, в тексте Мицкевича обозначенного как «Дух». Ксендз, которого товарищи одержимого поэта призвали в помощь, трактует Конрада как «одержимого» и принимается за экзорцизм. После этого в тексте и идут реплики «Духа»; Задара отдал их непосредственно Конраду. Порчик в этой сцене возвращается в столь любимую ему стихию ерничества. В какой-то момент, когда сцену вдруг наполняет множество персонажей во главе с одетым в белое грустным стариком, происходящее начинает отдавать Дэвидом Линчем (одновременно, конечно, отсылая к первому спектаклю, связанному с духами, упырями и обрядом «Дзядов»).


«Дзяды», часть III,
режиссер Михал Задара,
Театр Польски, Вроцлав,
2015

Вторым по значению мессианским фрагментом «Дзядов» считается монолог ксендза Петра (в трактовке Задары связанного не с одноименным персонажем финальной части первого спектакля, а с предводителем обряда «дзядов»: обоих играет Мариуш Кильян). В монологе выражены геополитические концепции Мицкевича, подготовляющие высказанный им в дальнейшем тезис о том, что Польша - это «Христос народов». У Задары размышления ксендза о судьбах родины предстают как бред, рожденный отчаянием и алкоголем. Сначала смешно, потом страшно.
Главной неожиданностью спектакля, однако, являются сцены в салонном антураже. Задара редко проявляет себя знатоком и ценителем исторических стилей. Но тут: спускается задник, представляющий элегантный классицистский зал, появляются франты александровской эпохи и дамы в бальных платьях и замысловатых прическах. Появляется сатира на свет, на придворных, чиновников и равнодушных литераторов. Задара мастерски обращается со специфической формой салонных сцен (разговоры в рассыпанных по залу группках, разговоры при бальных танцах!). Но ему удается и нечто гораздо большее. Такова, например, сцена в варшавском салоне, в которую вставлен огромный монолог о вернувшемся в семью изгнаннике. Тут эта история вдруг приобретает совершенно особый смысл. В начале спектакля мы столкнулись с сообществом людей, ставших изгоями общества. Они практически наугад выбраны для того, чтобы принести жертву тирании. Ту жертву, которая будет держать в повиновении всю остальную, подавляющую часть общества. В сцене в варшавском салоне мы видим срез этой «подавляющей части» и наблюдаем ее реакцию на «изгоя».
Собственно, изгой в салоне так и не появляется. О нем лишь рассказывает персонаж по имени Адольф. Вроде бы такой рассказ нужен Мицкевичу потому, что сам изгой не мог бы появиться в варшавском салоне, он туда не допущен, это раз; он - как сообщает Адольф, отказывается рассказывать собственную историю, ее его лишили, это два. Рассказ становится пробой эмпатии: на нее оказываются способны немногие. Адольф - сам из Вильны, и он на нее способен; по видимости, способны и некоторые присутствующие в салоне женщины. Призыв к сочувствию и обличение светского равнодушия представляются главным смыслом этой сцены.
Задара расслышал тут и другое. Адольф у него - не только носитель «невозможного рассказа», который может оформиться только от третьего лица, поскольку сам носитель трагических переживаний оказался нем. Но более того - этот рассказ формирует и самого Адольфа (Цезарий Лукашевич) - как изгоя. Изгоем его делает сам факт артикуляции «теневого опыта», его выговаривания в обществе, которому удобно его не замечать, а если уж замечать, то не присваивать как собственный.
Поначалу Адольф кажется лишь несколько странным. Одет с некоторым вызовом - грязноватые белые рейтузы, спущенные подтяжки, выглядывающие из-под пиджака. Благовоспитанные господа стараются не замечать эти призванные эпатировать их знаки не-комильфо. И сам носитель запыленных рейтуз тоже держится как ни в чем не бывало.
Его вступление в зону эксцесса происходит постепенно. В тексте Мицкевича длинный монолог кажется чем-то естественным - таких много в «Дзядах». Адольф ведет историю своего опального знакомого от его молодости, через годы его пугающего отсутствия (сфабрикованная смерть, случайная информация о том, что его где-то все же видели, годы бесплодных стараний жены хоть что-либо узнать). Наконец, приходит к его сегодняшнему состоянию живого трупа. В тексте пьесы кажется естественным, что его никто не прерывает, пока он не подойдет к концу. В спектакле Задары монолог длится именно потому, что слушатели молчат; эта тишина - неловкая, отчуждающая. Рассказывающий все больше понимает свое одиночество среди людей; понимает, что и он уже перешел черту, которая отделяет тех, кто может жить дальше, как будто ничего не случилось, как будто где-то там, в особом параллельном мире, не существует страшных человеческих жертвоприношений во имя тирании, от тех, кто с этим не может смириться. По мере этого рассказа сам Адольф становится изгоем, «живым трупом», тенью человека, еще бродящей между людей.


«Дзяды», часть III,
режиссер Михал Задара,
Театр Польски, Вроцлав,
2015

Наконец, спектакль подходит, может, к самой важной теме, которая соединяет обе его части, - к тому, как мы относимся и к своему прошлому, и к тем еще живым людям, которые прошли через ад на земле. Не является ли постоянные, возобновляемые из поколения в поколения стратегии оттеснения изгоев и рассказов о них в темное боковое поле общественного сознания самой большой проблемой общества? Общества, выбирающего якобы спасительные для себя «не вижу» и «не слышу» под предлогом, что «как-то надо жить дальше»?
Главной задачей спектакля Задара называет именно полное, без купюр, прочтение, утверждая, что ни один из режиссеров, выкраивая из «Дзядов» сценарий для собственной концепции, не смог приблизиться к той невероятной творческой свободе, которую позволил себе в этом произведении Мицкевич. Для меня же тот факт, что режиссер полностью предоставил себя во власть этого текста, обернулся тем, что я смотрела спектакль, больше сказавший мне о нашей собственной - имперской - истории, чем о польской культуре. Я не ломаю себе голову, чем он внятен польскому зрителю. Я уверена, однако, что он был бы внятен зрителю российскому. Потому что Мицкевич - наш. Судимый по нашим законам, наказываемый по нашим обычаям и презирающий все того же «жандарма Европы», которого презирал Пушкин или русская эмиграция. Наш изгой. Эмигрант Российской империи.

Текст подготовлен в рамках проекта «Ритуалы памяти в польском и российском театре».

Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц)

ПРИЗРАК
Из поэмы «Дзяды»


Стиснуты зубы, опущены веки,
Сердце не бьется – оледенело;
Здесь он еще и не здесь уж навеки!
Кто он? Он – мертвое тело.
Живы надежды, и труп оживился,
Память зажглась путеводной звездою,
Видишь: он в юность свою возвратился,
Ищет лицо дорогое.
Затрепетали и губы и веки,
И появился в глазах жизни признак.
Снова он здесь, хоть не здесь он навеки.
Что он такое? Он – призрак!
Ведомо всем, кто у кладбища жили,
Что пробуждается в день поминальный
И восстает из кладбищенской гнили
Этот вот призрак печальный.
Но зазвонят из тумана ночного,
Что воскресенье уже наступило,
С грудью как будто разодранной снова
Падает призрак в могилу.
Живы его хоронившие… Часто
О человеке ночном говорится…
Кто же он, юноша этот несчастный?
Это – самоубийца!
Терпит, наверно, он страшную кару:
Весь пламенеет, тоскует ужасно…
Слышал однажды наш ризничий старый
Призрака голос неясный.
Передрассветные звезды блистали,
И привиденье, покинув могилу,
Руки вздымая в великой печали,
Жалобно заговорило:
«Ты, дух проклятый, зачем жизни пламя
Вновь заронил под бесчувственный камень?
Ведь угасало оно в этой яме!
Снова зачем этот пламень?
О, приговор справедливо суровый!
Вновь познакомиться, вновь разлучиться,
Из-за нее умереть смертью новой,
Помнить о ней и томиться.
Вновь между всякого сброда шататься
Буду я всюду, гонясь за тобою;
Впрочем, с людьми не хочу я считаться
В жизни изведал всего я!
Если смотрела ты – взор опускал я,
Точно преступник; когда говорила,
Слышал я все, но молчал и молчал я,
Словно немая могила.
Это замечено было друзьями,
Юноши это причудой считали,
Старшие – лишь пожимали плечами
Либо мораль мне читали.
Слушал насмешки я, слушал советы…
Впрочем, и я бы на месте другого
Точно вот так же осмеивал это
И осуждал бы сурово.
Некто решил, что моим поведеньем
Гордость задета его родовая,
Но отстранялся с любезным терпеньем,
Будто бы не замечая.
Горд был и я: мол – понятно мне это!
Громко дерзил я в ответ на молчанье
Или выказывал вместо ответа
Полное непониманье.
Ну, а иной не прощал прегрешенья,
И на лице у него выражалась
Сквозь оскорбительное снисхожденье
Лишь лицемерная жалость.
Жалости той не прощу ни за что я!
Я не молил его – я улыбнулся,
Но, и презрением не удостоив,
Он от меня отвернулся!
Вновь подвергаюсь я всем испытаньям,
В мир устремляясь кладбищенской тенью.
Эти – как черта, хлестнут заклинаньем,
Те – убегают в смятенье.
Этот смешит меня глупою спесью,
Этот – навязчив, а этот – ехиден…
Рвусь лишь к одной. Почему же всем здесь я
Дивен иль даже обиден?
Тем, кто жалел, покажу непочтенье,
А зубоскалам, пожалуй, – и жалость!..
Только бы ты, о любимая, с тенью
Снова сейчас повстречалась!
Ты погляди и скажи мне хоть слово,
Не осуди беспокойную душу.
Только на час ведь я – призрак былого
Новое счастье нарушу!
Может быть, к солнцу привычные очи
Не испугаются темного гостя,
И до конца ты дослушать захочешь
Речь, что звучит на погосте.
Может быть, мысль и твоя устремится,
Пусть на мгновенье хотя бы, к былому
К сорным травинкам в щелях черепицы
Старого, старого дома».

ЗАВОРОЖЕННЫЙ ЮНОША
Из первой части поэмы «Дзяды»


Пан Твардовский в замок входит,
Двери выломав с размаха,
Рыщет в ямах, в башнях бродит…
Сколько чар здесь, сколько страха!
Удивительное в склепе
Покаяние творится:
Юноша, закован в цепи,
Перед зеркалом томится!
Он томится и казнится:
С каждым мигом он теряет
Жизни некую частицу,
В хладный камень он врастает!
Уж по грудь он тверд, как камень,
Но на лике все ж пылает
Мужества и силы пламень,
Очи нежность излучают!
«Кто ты? – говорит заклятый,
Смело ты вошел под своды,
Где ломаются булаты
И теряется свобода!»
«Кто я? Целый мир страшится
Моего меча и слова,
Ибо я – могучий рыцарь,
Славный рыцарь из Твардова!»
«Из Твардова? Это имя
В наши дни мы не слыхали
Под шатрами. боевыми
И когда мы пировали.
Но, видать, за годы эти,
Что томлюсь я здесь, в темнице,
Много нового на свете,
Расскажи мне, что творится!
Ольгерд наш как прежде в силе?
Он Литву в походы водит?
Немцев бьем, как прежде били?
На монголов рати ходят?»
«Ольгерд? Что ты? Пролетело
Двести лет, как лег в могилу!
Нынче внук его Ягелло
Сокрушает вражью силу».
«Вот как! Ну, еще два слова:
Может быть, могучий витязь,
По дороге из Твардова
Заезжал ты и на Свитезь?
Там тебе не говорили,
Как с врагом Порай сражался
И о девушке Марыле,
Чьей красе он поклонялся?»
«Юноша! Тот край я знаю,
Неман знаю, Днепр я знаю,
Но не слышал никогда я
О Марыле и Порае!
Впрочем, что мы тратим время!
Из скалы тебя добуду
Сам увидишься со всеми,
Побываешь ты повсюду.
Знаю цену этим чарам
И сейчас же разобью я
Зеркало одним ударом
И тебя я расколдую!»
Меч он вырвал быстрым взмахом,
К зеркалу идет он, смелый.
Только юноша со страхом
Крикнул: «Этого не делай!
Это зеркало бесценно!
Ты подай его мне в руки
Сам избавлюсь я от плена,
Сам свои закончу муки!»
Зеркало тут в руки взял он,
Глянул, смертно побледнел он.
Зеркало поцеловал он
И совсем окаменел он!

К М… СТИХИ, НАПИСАННЫЕ В 1823 ГОДУ


«Прочь с глаз моих!..» – послушаюсь я сразу,
«Из сердца прочь!..» – и сердце равнодушно,
«Забудь совсем!..» – Нет, этому приказу
Не может наша память быть послушна.
Чем дальше тень, она длинней и шире
На землю темный очерк свой бросает,
Так образ мой, чем дальше в этом мире,
Тем все печальней память омрачает.

Где мы в мечте одной желали слиться,
Везде, всегда с тобою буду вместе,
Ведь я оставил там души частицу.
Когда на арфу ты положишь руку,
Чтоб струны вздрогнули в игре чудесной,
Ты вспомнишь вдруг, прислушиваясь к звуку:
«Его я развлекала этой песней».
Иль, наклонясь над шахматной доскою,
Готовя королю ловушку мата,
Ты вспомнишь вдруг с невольною тоскою:
«Вот так и он играл со мной когда-то».
Иль, утомясь от суматохи бальной,
Окинув место у камина взглядом,
Ты вспомнишь вдруг с улыбкою печальной:
«Он там не раз сидел со мною рядом».
Возьмешь ли книгу, где судьба жестоко
Двух любящих навеки разлучила,
Отбросишь книгу и вздохнешь глубоко,
Подумав: «Ах, и с нами так же было!»
А если автор все ж в конце искусно
Соединил их парой неразлучной,
Гася свечу, подумаешь ты грустно:
«Такой бы нам конец благополучный!»
Зашелестит в саду сухая груша,
Мигнет во тьме летучая зарница,
Сова простонет, тишину наруша,
Ты вздрогнешь: «Это он ко мне стремится!»
Все в тот же час, на том же самом месте,
Где мы в одной мечте стремились слиться,
Везде, всегда с тобой я буду вместе,
Ведь там оставил я души частицу.

ИМПРОВИЗАЦИЯ ДЛЯ Э. СЛЕДЗЕЕВСКОЙ


О, счастлив тот, кто в памяти твоей,
Как жемчуг иль коралл, навек утонет,
Когда в прозрачной глубине своей
Его лазурь балтийская хоронит.
Но мне, увы, ни красотой коралла,
Ни жемчуга сверканьем не блеснуть.
О, если б мной волна хоть миг играла,
А там – в песке забвенья утонуть!

Написано на берегу Балтийского моря.


[Июль 1821 г.]

ИЗ АЛЬБОМА МАРИИ ПУТТКАМЕР

Nessun maggior dolore che ricor darsi del tempo felice nella mi seria!

[Тот страждет высшей мукой, кто радостные помнит времена в не счастии! Данте. Ад. V, 121–121]

Перевод М. Лозинского.



Те имена блаженство ожидает,
Которые зовешь, Мария, ты своими;
А кто Марию в свой альбом включает,
Записывает в нем всего лишь имя.

МАРИИ ПУТТКАМЕР ПРИ ПОСЫЛКЕ ЕЙ ВТОРОГО ТОМИКА СТИХОВ


Мария, сестра моя! Пусть не по крови близки мы,
По духу, по мысли и чаяньям мы – побратимы.
Когда б не причуды судьбы, не твое повеленье,
Иное – нежнее – к тебе я б нашел обращенье;
Взгляни ж благосклонно на то, что прошло без
возврата,
И строки любви прими от далекого брата.

К*** в альбом


Руки тянули мы в разные дали,
К разному помыслы наши клонило,
Видели розно и врозь мы страдали,
Что же нас, милая, соединило?
Звездам высоким и равновеликим
Двум обреченным на рознь и блужданья,
Вечным изгоям под игом безликим
Неумолимого к ним мирозданья,
Гордым скитальцам со всеми в раздоре,
Вечно в пути, чтоб не быть под пятою.
Благословение им или горе,
Что полюбили друг друга – враждою?

[Июль 1824 г.]

В АЛЬБОМ М. С


Разнообразными усеян сад цветами:
Одним затейник дал причудливый наряд,
Иные друг сажал – они взрастут с годами
Иль, расцветя едва, могил украсят ряд,
В которых спят сердца, надежды и мечтанья…
Порой вздохнешь, порой с улыбкой глянешь ты,
Пройдя среди цветов в саду воспоминаний…
Взгляни на уголок, где я растил цветы.
Его ты не сравнишь с цветущими грядами,
Заброшен он в глуши, невзрачен и убог,
Там солнца не было, дожди шли за дождями,
И он зазеленеть и расцвести не мог.
Но все-таки о нем ты вспоминай порою
Ведь он лежит в саду, взлелеянном тобою.

МАТРОС


«Зачем, о беглец несчастный,
Ты с нами спешишь расстаться,
Покинуть берег прекрасный
И больше не возвращаться?
Зачем ты от нас скрываешь
Свой взгляд, озаренный светом,
Улыбкой нас не встречаешь,
Не даришь прежним приветом?
Все бродят вокруг лениво,
Ты мчишь по палубе зыбкой.
Возможно ль быть торопливым
И край покидать с улыбкой?»
«Послушай, – матрос ответил,
Я долго прожил в отчизне,
Но радости в ней не встретил,
Не видел счастливой жизни.
Я видел страданья правых
И горе с нуждою в хатах,
Ничтожность сердец лукавых
И жадность в глазах богатых.
Меня не прельщает счастье,
Я бренность жизни измерил.
Остаток мыслей и страсти
Родимой ладье доверил.
Искать ли мне наслажденья
И верить в любовь, как прежде,
В последней ладье крушенье
Последней видя надежды?
Но бог осветил мне душу,
Покрытую мглой холодной.
Еще не оставив сушу,
Нашел я дом благородный.
Мать с сердцем спартанки встретил,
Что польской плачет слезою,
Дочь с ангельским ликом заметил
И с твердой сарматской душою.
Как девы шли к жертвам Нерона,
Льву брошенным на съеденье,
Так братьям несут обреченным
Они слова утешенья.
Не видя взглядов суровых,
Не слыша окриков вражьих,
Навстречу звериному реву
Идут мимо грозной стражи.
Ничто меня не тревожит…
Эй! Ставьпаруса прямые!..
Погибнуть страна не может,
Где жены и девы такие».

[Вторая половина 1824 г.]

В АЛЬБОМ ЛЮДВИКЕ МАЦКЕВИЧ


Неведомой, дальней – безвестный и дальний,
Пока нас уводит по разным дорогам,
Два вечные знака разлук и свиданий
Я шлю тебе разом: и «Здравствуй» и «С богом».
Так путник альпийский, бредя по отрогу,
Когда что ни шаг, то пустынней округа,
И не о ком петь, чтобы скрасить дорогу,
Поет, вспоминая любимую друга.
И, может, домчится к ней эхо по кручам,
Когда заметет его снегом сыпучим.


Людвике, будущей Ходзько, я написая эти стихи через час после получения приказа о высылке.

В АЛЬБОМ С. Б


Ушли счастливые мгновенья лета,
Когда легко так было на лугу
Нарвать цветы для целого букета,
Теперь цветка найти там не могу.
Завыли бури, мрак на небосклоне,
И там, где золотился пестрый луг,
Хотя б листочек для твоих ладоней,
Увы, так трудно отыскать, мой друг.
Нашел листок, несу его с приветом.
Пусть оттого тебе он будет мил,
Что дружеской моей рукой согрет он
Последний дар, что я тебе вручил.

СТИХОТВОРЕНИЯ 1825 – 1829
В АЛЬБОМ К. Р


Носясь, как две ладьи, в житейском бурном море,
Мы встретились с тобой в лазоревом просторе!
Твоя ладья в броне, сверкает краской свежей,
Вздувает паруса и грудью волны режет.
Моя же после бурь и ужасов уныло
С поломанным рулем скользит, почти бескрыла.
И грудь ейточит червь, и туч зловещих стаи
Скрывают звезды все, и компас я бросаю.
Мы разошлись. И вновь не встретимся. Свиданья
Искать не будешь ты, а я – не в состоянье.

С.-Петербург

ВОСТОК И СЕВЕР
В альбом госпоже М. Сенковской


В краю, где мы живем, владычествует вьюга.
Завидовать ли тем, кто ближе к солнцу юга?
Ковром кашмирским ширь без края и конца,
Цветы в шелках зари, из пламени сердца,
Но там бюльбюль, запев, уже смежает очи,
Цветенье розы там мгновения короче,
Наш материк суров, но память он хранит
О тех, кто сотни лет в его могилах спит.
А там, где чтит земля тех, кто лежит в могилах,
Живые о живых вовек забыть не в силах!


С.-Петербург


Бюльбюль – по-арабски соловей.

ПУТНИКИ
В альбом Э. Головинской


Меж двух седых пучин жизнь пролегла тропой
Для нас, в теснине дней блуждающих толпой:
В пучину мрачную несемся из пучины.
Одни – летят стремглав, торопят час кончины,
Других земная ложь порою отвлечет,
Цветущий сад любви, богатство и почет.
Блажен, кто разогнал иллюзии сурово
И дружбой освятил конец пути земного!


Стеблево

ПЛОВЕЦ
(Из альбома 3.)


Когда увидишь челн убогий,
Гонимый грозною волной,
Ты сердце не томи тревогой,
Не застилай глаза слезой!
Давно исчез корабль в тумане,
И уплыла надежда с ним;
Что толку в немощном рыданье,
Когда конец неотвратим?
Нет, лучше, с грозной бурей споря,
Последний миг борьбе отдать,
Чем с отмели глядеть на море
И раны горестно считать.

В АЛЬБОМ АПОЛЛОНУ СКАЛЬКОВСКОМУ


Искусно нежностью добыл ты сувениры
От русских женщин, – пуд набрал ты, говорят.
Пускай же наконец и дружеская лира
В сентиментальный твой сундук внесет свой
вклад.
В какие бы края ни увлекли скитанья,
Пусть компас стрелкою укажет путь твой вдаль,
Пусть будет на одном ее конце – желанье,
Всегда влекущее, а на другом – печаль.

М. Ш


В каких краях ты б ни блистала мира,
Повсюду видели в тебе кумира.
Певцы, которых всюду лаврами венчали,
Напевом сотен арф тебя встречали.
Вдруг слышишь ты, смущением объята:
В хор ангелов, в ликующие клики
Ворвался голос незнакомый, дикий,
Как будто селянин попал в палаты,
Всех растолкал, спеша к тебе навстречу,
Приблизился, обнял бесцеремонно,
Но будь, царица звуков, благосклонна:
Ведь то твой старый друг – звук польской
речи.

* * *


Когда пролетных птиц несутся вереницы
От зимних бурь и вьюг и стонут в вышине,
Не осуждай их, друг! Весной вернутся птицы
Знакомым им путем к желанной стороне.
Но, слыша голос их печальный, вспомни друга!
Едва надежда вновь блеснет моей судьбе,
На крыльях радости помчусь я быстро с юга
Опять на север, вновь к тебе!

В АЛЬБОМ ЦЕЛИНЕ Ш…


Набор уж начался. Вот движется колонна
Пехота, конница, гусары и уланы
Идут на твой альбом, воинственны и рьяны,
Вздымая имена, как грозные знамена.
В дни старости, – бог весть в каком я буду
ранге, – Вернувшись к прошлому, гордясь былым
примером,
Я расскажу друзьям, что первым гренадером
Я в армии твоей стоял на правом фланге.

С.-Петербург, 1829 г.

ПРИВАЛ В УПИТЕ
(Истинное происшествие)


Упита встарь была богата, знаменита,
Теперь забыли все, что где-то есть Упита:
Одна часовенка, десяток жалких хат;
Где шумный рынок был, одни грибы торчат;
Где были вал и мост преградой силе вражьей,
Крапива и лопух стоят теперь на страже;
Где замок высился на темени холма,
Стоит среди руин убогая корчма.
Застряв в Упите, я забрел в корчму без цели
И за людьми следил, что за столом сидели.
Сидело трое там. Один – старик седой
В конфедератке был да с саблею кривой;
Жупан его был пепельного цвета,
Бог весть какой он был в былые лета;
Усы предлинные, как в августовский век…
С ним рядом молодой сидел там человек.
Из грубого сукна, но модного покроя
На нем был фрак. То чуб он теребил рукою,
То кистью сапога играл, труня притом
Над дьяконом в плаще предлинном и с крестом.
Четвертый был корчмарь. Старик в конфедератке
Ему и говорит: «С тебя, что ж, взятки гладки,
Покойником тебя пугать не стану я.
Но с вами об заклад побьюсь я, кумовья,
Пускай найдет приют Сицинский3
Сицинский, будучи депутатом сейма от Упиты (1652), первый подал пример срыва решений сейма незаконным применением вето, чем нанес сокрушительный удар королевской власти, а страну поверг в водоворот шляхетской анархии. Существует легенда, будто, когда он возвращался с сейма, проклинаемый своими соотечественниками, на самом пороге своего дома он был поражен молнией. Несколько лет тому назад в Упите показывали старый, но хорошо сохранившийся труп, будто бы Сицинского, который церковные сторожа волокли на потеху всему местечку.

На кладбище,
Корчмарь поставит мед! Не правда ли, дружище?»
Корчмарь кивнул в ответ. Я всполошился весь.
«Простите, – я спросил, – ужель Сицинский здесь?»
«Да, разговор о нем, – сказал старик в жупане.
Извольте, изложу все по порядку, пане.
Громадный замок был там, где корчма стоит,
И в нем Сицинский жил, богат и именит.
Был связан узами со знатными родами,
Был вечно окружен друзьями и льстецами.
На сеймиках всегда имел он большинство,
Диктаторствовал там, все слушались его,
С вельможами держал себя запанибрата.
Для выгоды своей не раз топил магната.
Но дольше спесь его никто стерпеть не мог,
На сеймике одном ему был дан урок:
Сицинский избранным себя уже считает,
Благодарит за честь, к себе на пир сзывает,
Как сейма высшего почтенный депутат,
Но голоса сочли. И что же? Шах и мат!
Сицинский в бешенстве. За это оскорбленье
Он шляхте страшное изобретает мщенье.
Всех на обед созвал, и сеймик весь пришел.
Вино лилось рекой, от яств ломился стол.
Но были вина все настояны на зелье.
И пьяной дракою закончилось веселье.
Кто саблей действует, кто просто кулаком
Наотмашь, что есть сил, – Гоморра и Содом!
Дрались отчаянно, и битва продолжалась,
Пока ни одного в живых там не осталось.
Сицинский не успел упиться торжеством:
Вдруг молния сожгла его, семью и дом.
Как некогда Аякс, прикованный к вулкану,
Сгорел в огне живьем преступник окаянный».
«Аминь!» – костельный дед сказал, а эконом
Стал сравнивать рассказ с невеяным зерном,
И, правду, мол, стремясь очистить от мякины,
Он важно рассуждал с презрительною миной:
Вот пан маршалок сам, с которым в дружбе он,
Который и умен, который и учен,
Считал: Сицинского господь призвал к ответу
За то, что королю мешал своими вето.
И сделал вывод свой премудрый эконом,
Что сейм и выборы тут вовсе ни при чем,
Что дело тут в войне – понятно, враг неведом,
Но надо полагать, что с турком или шведом.
Сицинский короля в Упиту заманил
И предал там врагу, а враг его убил.
Хотел он речь продлить, но возмущенный дьякон
Его тут оборвал: «Нехорошо, однако,
Когда ксендза учить задумает звонарь
Иль яйца кур учить, как говорили встарь.
Послушайте меня, и все вам станет ясно.
Ни сеймик, ни война тут к делу не причастны.
Безбожие его – причина всех невзгод!
У церкви отобрал он землю и доход,
Не только то, что сам он не бывал в костеле,
И слуг он не пускал, работать их неволя.
Епископ сам ему писал, увещевал,
Анафемой грозил – безбожник не внимал,
В тот час, когда народ в костеле бога славил,
Сицинский слуг своих колодец рыть заставил.
Себе на горе рыл – беда его ждала:
Вдруг хлынула вода, кругом все залила,
Окрестные леса и нивы затопила,
Цветущие луга в болота превратила.
Затем – нам пан судья уж говорил о том,
Что молния сожгла его, семью и дом.
И, богом проклятый, не предан погребенью,
Землей не принятый, он не подвержен тленью,
Покоя вечного не обрела душа,
И вот все бродит он, честной народ страша.
И труп в корчму не раз подбрасывал проказник,
Чтоб корчмаря пугать покойником под праздник».
Окончил дьякон речь и дверь раскрыл, а там,
Внушая страх живым, стоял Сицинский сам.
Крест-накрест кисти рук, висят, как жерди, ноги,
Лицо измождено, на нем печать тревоги,
В пустом оскале рта один изгнивший зуб,
Могильным холодом пропитан мерзкий труп.
Но сохранились все ж на нем следы былого,
И он обличьем всем напоминал живого,
И даже по чертам угасшего лица
Нельзя было признать в нем сразу мертвеца.
Бывает так порой: на выцветшей картине,
Где свежести былой давно нет и в помине,
Мы прежние черты, вглядевшись, узнаем.
Так здесь: лицо живым хоть не горит огнем,
Кто знал Сицинского. тотчас его узнает,
А кто его узнал, былое вспоминает.
Приводит в трепет, в дрожь его злодейский вид,
Застывшей злобою по-прежнему грозит,
Глядит на вас, как встарь, с улыбкою злорадства,
Готовый совершить любое святотатство.
Повисла голова с проклятьем на челе,
Казалось, груз грехов клонил его к земле
И что душе его, исторгнутой из ада,

Текущая страница: 34 (всего у книги 36 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]

ПОЭМЫ

ГРАЖИНА

Поэма вошла во второй виленский сборник «Поэзии» Мицкевича (1823). Сюжет ее, имена и облик главных героев вымышлены автором. Но вместе с тем «Гражина» родилась в результате тщательного изучения доступных поэту исторических источников, которые названы в обширных комментариях («объяснениях»), сопроводивших – в соответствии с обычной для романтических авторов манерой – текст поэмы, и правдиво воспроизводит историческое прошлое. Действительно, XIV в. в истории Литвы – время княжения Гедимина (1316–1341), а затем правления его сыновей Ольгерда и Кейстута – был отмечен постоянными княжескими распрями, борьбой удельных князей против укреплявшейся власти великого князя. Это мешало осуществлению первоочередной задачи государства – отражению немецкой феодальной агрессии, смертельного натиска крестоносцев (сотрудничество с ними отдельных князей действительно имело место в истории). Упоминаемый в «Гражине» Витольд (Витовт Кейстутович) был правителем Литвы с 1392 г. по полномочию сына Ольгерда Ягелло (Ягайла), ставшего в результате польско-литовской унии польским королем (с 1386 г,). При нем произошла знаменитая битва при Грюнвальде (1410), в которой польско-литовско-русские войска нанесли смертельное поражение силам Ордена.

Русский читатель получил возможность познакомиться с «Гражиной» в 1832 г. в прозаическом переводе М. Духовского. Лишь в 1861 г. был опубликован первый стихотворный перевод поэмы, выполненный В. Г. Бенедиктовым.

Повержен был… Гедимии… – У Мицкевича неточность: Гедимин не погиб в битве с крестоносцами. Велона – крепость крестоносцев на Немане, к западу от Ковно.

Мазовии и Пруссии царями … – Имеются в виду князья Мазовии (Мазовша), северо-восточной части средневековой Польши, относительно долго сохранявшей удельную обособленность (только в XV–XVI вв. завершилось ее слияние с остальными польскими землями). Один из этих князей, Конрад Мазовецкий, уступил в 1226 г. крестоносцам хелминскую землю, использованную впоследствии как база для тевтонской агрессии. Пруссия здесь упоминается как земля прусов – группы балтийских племен, родственных литовцам и латышам и покоренных Орденом в XIII в.

…через Татры… – Мицкевич, по-видимому, употребил это название просто в значении «высокие горы».

Эрдвилл (Эрдзивилл, Эдивид) – племянник Миндовга, новогрудский князь в середине XIII в.

Гражипа. – Литовское «гражас» означает «красивый».

…орудья для осады… – Это анахронизм. Впервые пушки были применены крестоносцами под Грюнвальдом.

…воевать Ногая – то есть воевать с ногайской ордой, ногайскими татарами.

Стрыйковский Мацей (1547 – после 1582) – польский историк, автор «Хроники польской, литовской, жмудской и всея Руси».

Лео, Третер, Лука Давид – историки XV и XVII вв.; имеются в виду их сочинения но истории Пруссии и епископства Вармии.

Вандтке Ежи Самуэль (1768–1835) – польский историк и языковед. Вельский Марцпн (ок. 1495–1575) – польский писатель, автор «Хроники вс-его света» (1551). Линде Самуэль Богумил (1771–1847) – польский ученый, автор «Словаря польского языка» (1807–1814),

Донелайтис Кристионас (1714–1780) – литовский поэт, автор поэмы «Времена года». Свидригелло (Свидригайло, 1370–1452) – великий князь Литовский после смерти Витовта (1430–1432), младший брат Ягеллы.

Ретис (сито) – созвездие Плеяды.

Наримупд – пинский князь, сын Гедимипа.

Ласицкий Ян (1534 -после 1599) – польский историк. Но Мицкевич цитирует не его сочинение «О богах жмудинов», а хронику Александра Гвагнина (1534–1614). Мацей Меховита (из Мехова, 1453 или 1457–1523) – польский историк и географ, автор трактата «О двух Сарматиях…» (1517).

Зыгмунт (Сигизмунд) Кейстутович – великий князь Литовский с 1432 г., младший брат Витовта, убитый в 1440 г. магнатами.

...песня, о коне Кейстута. – Народной песни подобного содержания не найдено. По-видимому, это сочинение самого Мицкевича.

Шютц Каспер – историк XVI в. Онацевич Игнаций Жегота (1780–1845) – историк, профессор Виленского университета.

КОНРАД ВАЛЛЕНРОД

Время работы Мицкевича над «Конрадом Валлен родом» – это в основном 1826–1827 гг., хотя не исключено, что замысел произведения, сбор материалов и первые наброски относятся к более ранним годам. Поэма прошла цензуру и была отпечатана в Петербурге (обстановка в варшавской цензуре была неблагоприятной, а в Москве не нашлось цензора, владеющего польским языком); вышла в свет в начале 1828 г.

Эпоха, воспроизводимая в «Валленроде», примерно та же, что и в «Гражине». Об исторических лицах и событиях, упоминаемых в поэме, см. «Объяснения» Мицкевича (стр. 206 наст. тома). Фабульное своеобразие поэмы было, по-видимому, не только даныо романтической загадочности, но и средством замаскировать патриотическое содержание произведения. Оно не укрылось, впрочем, ни от единомышленников, ни от врагов автора. Давний преследователь польской молодежи Н. Н. Новосильцев сразу же подал рапорт великому князю Константину (а тот переслал его царю), явившийся подробной и достаточно проницательной рецензией на поэму, раскрытием ее политической тенденции, которая трактовалась в доносе как «стремление согревать угасающий патриотизм, питать вражду и приготовлять будущие происшествия, учить нынешнее поколение быть ныне лисицею, чтобы со временем обратиться во льва». Дело не имело последствий для автора лишь благодаря заступничеству русских знакомых. Революционное влияние поэмы было действительно огромным. Ее с восторгом приняли не только литераторы-романтики, но и весьма широкие читательские круги, особенно студенческая молодежь. Одни из участников восстания 1830 г. так говорил о роли поэмы в подготовке этого события: «Слово стало плотью, а «Валленрод» Бельведером» (нападение на Бельведерский дворец в Варшаве было сигналом к восстанию).

Не менее показателен прием, оказанный новому творению Мицкевича русской публикой, хотя он обусловлен был в первую очередь художественными достоинствами поэмы. К. А. Полевой, брат издателя «Московского телеграфа», сообщает в своих воспоминаниях: «Многочисленный круг русских почитателей поэта знал эту поэму, не зная польского языка, то есть знал ее содержание, изучал подробности и красоты ее. Это едва ли не единственный в своем роде пример! Но он объясняется общим вниманием петербургской и московской публики к славному польскому поэту, и так как в Петербурге было много образованных поляков, то знакомые обращались к ним и читали новую поэму Мицкевича в буквальном переводе. Так прочел ее и Пушкин. У пего был даже рукописный подстрочный перевод ее…» Подстрочник этот не привел к появлению полного перевода «Валленрода» (но свидетельству К. Полевого, Пушкин не мог «подчинить себя тяжелой работе переводчика»), но пушкинский перевод вступления к поэме («Сто лет минуло, как тевтон…») появился в 1829 г. в «Московском вестнике». Некоторые исследователи полагают, что «Полтава», над которой Пушкин тогда работал (и есть сведения, что план неизданной еще поэмы он объяснял Мицкевичу), явилась в какой-то степени ответом на «Валленрода». Поэма Мицкевича заинтересовала и Г». А. Жуковского, писавшего в 1829 г. Е. П. Елагиной: «Если бы я теперь писал или имел время писать, я бы тотчас кинулся переводить эту поэму. Дышит жизнью Вальтер-Скотта». Русский прозаический перевод поэмы (С. Шевырева) появился уже в 1828 г. Тогда же публикуются переводы ряда отрывков, а в 1832 г. полный стихотворный перевод А. Шпигоцкого. Из дальнейшей истории поэмы в России стоит отметить публикацию ее перевода «Современником» в 1858 г.

Эпиграф к поэме взят из сочинения итальянского политического деятеля и историка Н. Макиавелли «Князь». О Залеских - см. прим. к стихотворению «Пловец».

Литовский народ… – Под этим названием поэт объединяет три народа, принадлежащие к балтийскому племени: литовцев, чаты шей, прусов.

Ягеллоны – польская королевская династия, основанная Ягелло и правившая страной до 1572 г.

Что бессмертно … – Цитата взята из стихотворения Ф. Шиллера «Боги Греции». Здесь она дана в переводе М. Лозинского.

Сто лет прошло… – Действительно, покорение прусов тевтонский орден завершил к 1283 г., а действие поэмы начинается в 1391 г. …земли Палемона… – Легенда о Палемоне, предке литовских князей, римлянине по происхождению, прибывшем в Литву еще при Цезаре, встречается в некоторых старых хрониках. …братских две державы… – то есть земли литовцев и прусов.

С мариенбургской башни… – Мариенбург был с 1309 г. столицей Ордена.

Был предложен

Совет магистром… – В подлиннике назван не магистр, а великий комтур – первый после магистра сановник Ордена.

...озеро раскинулось… – У Мицкевича ошибка: близ Мариенбурга нет озера.

Вилия - приток Немана, на котором расположены города Вильно и Ковно (Вильнюс и Каунас).

Витольд… пришел у Ордена просить заслона. – Действительно, в 1390 г. Витовт, боровшийся с Ягайлой за власть над Литвой, обратился за помощью к крестоносцам.

…нравам пастушеским равен. – Здесь несомненный анахронизм. Идиллическо-пастушеские мотивы проникают в польскую литературу не ранее XVII в., а для языческой Литвы вовсе не характерны.

День Патрона. – Покровителем рыцарских орденов считался святой Георгий. День его отмечался 23 апреля.

Винрих фон Книпроде – великий магистр Ордена в 1351–1382 гг.

Ты же – раб… – Этот стих был единственным, который исключил из петербургского издания поэмы цензор В. Анастасевич.

Ковно кругом обложили… – Город этот осаждался крестоносцами в 1362, 1364, 1369 гг. Кейданы - местечко к северу от Ковно.

…Рудавская страшная битва… – Сражение на реке Рудаве недалеко от Кенигсберга (по-польски Крулевец, ныне – Калининград) произошло в 1370 г. Литовцы были разбиты, но и противнику нанесли тяжелые потери.

Альпухара - гористая местность на юге Гренады, последний оплот владычества мавров в Испании. Альманзор, герой баллады, – лицо вымышленное.

Воззвала булла… – Папы неоднократно призывали западное рыцарство к участию в походах Ордена на земли балтийских народов.

Казимир Ягеллон – польский король в 1447–1492 гг.

Сабля-зыгмунтовка – сабля, изготовленная при короле Зыгмунте III (1587–1632).

…женился на дочери Кейстута… – У Мицкевича неточность: Стадион на дочери Кейстута не женился. Она была насильно окрещена и заключена в монастырь.

Тайный суд – В описании этом преобладает вымысел поэта. Оно основано скорее на знакомом Мицкевичу масонском ритуале.

Гарткнох Кшиштоф (1644–1687) – польский историк.

ДЗЯДЫ
Части II и IV

Поэма эта, которую историки литературы часто именуют «виленско-ковенскими» «Дзядами», писалась в 1820–1822 гг. и вошла во второй том «Поэзии» 1823 г. Нумерация ее частей носит характер в значительной степени случайный. Первая часть «Дзядов» поэтом закончена не была и дошла до нас во фрагментах. Никаких доказательств того, что в это же время писалась третья часть, мы не имеем, хотя К. Павлова-Яниш, спустя многие годы, писала о Мицкевиче сыну поэта: «На мой вопрос, почему он из четырех частей «Дзядов» опубликовал только две, он ответил мне однажды: «Потому что, перечитав две другие, я нашел их такими ничтожными и скучными, что бросил их в огонь». Стихотворение «Призрак» было написано в самый последний момент, накануне издания, и рассматривалось автором как «что-то вроде пролога», который «поможет понять остальное». Решением этим Мицкевич удовлетворен не был, «Призрак» называл «чудовищем» и «хвостом». Как целое «Дзяды» представлялись ему произведением незавершенным, и в письмах 1823 г. к Я. Чечоту он заявлял: «Когда б не прискорбное обязательство печатать их, положил бы под сукно». И далее: «Будь у меня что публиковать вместо «Дзядов», или если бы не вынуждала к печати подписка, не выпустил бы я это и без того уродливое дитя свое, да еще с выколотым глазом». Переработки поэмы Мицкевич тем не менее не предпринял и дополнений в последующие издания не внес.

…«праздником козла»… – Суть этого обряда, сохранившегося на Жмуди до XVI в., состояла в том, что осенью, после полевых работ, устраивалось пиршество и приносился в жертву козел. Остатки пиршества, предназначавшиеся духам предков и богам, зарывались в землю…косьляж … – Такая этимологпя, основанная на сближении со словом «козел», не является (в отличие от последующей: «гусьляж» от «гусли») сколько-нибудь обоснованной.

…к сохе привязан. – Старопольское слово «соха» означало «столб». Здесь имеется в виду столб, стоявший на барском дворе специально для того, чтобы привязывать к нему подвергавшихся телесному наказанию.

Из Гете. – Точнее из стихотворения «Недоступная».

Виденье молчит. – Исследователям трудно истолковать это место драмы, ибо оно не вяжется с появлением героя в «Призраке» и в IV части, где Густав произносит монолог. Не вполне подходит к тексту и объяснение, данное автором позже (IX сцена III части «Дзядов»), согласно которому во время обряда можно было вызывать и души живых, но они – в отличие от душ мертвых – сохраняют молчание.

Эпиграф к IV части взят из «Развлекательных биографических прогулок под черепной коробкой одной великанши» Жан-Поля Рихтера.

Отца не тронь! – Реплика эта и последующее упоминание об умершей супруге указывают на то, что Мицкевичем изображен православный священник (католическое духовенство обязывал обет безбрачия).

…к тому же краю – то есть в загробный мир.

Народная песня - Действительно, эти слова встречаются в ряде произведений польского фольклора.

Из Шиллера. – Эти восемь строк являются вольной переработкой последней строфы шиллеровского стихотворения «Юноша у ручья».

Элоизы жизнь… – Это место следует истолковать как ссылку на роман Ж.-Ж. Руссо «Новая Элоиза», хотя в черновике оно изложено как указание на переписку философа и поэта XI в. Абеляра с его возлюбленной Элоизой.

Из Гете. – На самом деле это цитата из стихотворения К.-Э. Рейт-ценштейна «Лотта у могилы Вертера».

Миллер. – Здесь Мицкевич вставил вольный перевод трех первых строф стихотворения «Амалия». Полный (и тоже вольный) перевод его был им сделан в 1819 г.

...не поймешь ты моего рассказа! – Дальнейшие строки свидетельствуют о непоследовательности автора, в других местах поэмы указавшего на то, что священник был женат.

...не может разогреться… – В первоначальном варианте следовали строки, содержавшие сравнение поцелуя и чувств влюбленного с религиозным экстазом, восторгом молитвы. Мицкевич снял их но цензурным соображениям. «Я разрешил, – писал он Я. Чечоту, – выбросить это сравнение поцелуя, как дозволяют выколоть глаз, дабы снасти голову».

Там, где Неман разветвленный… – Строки эти – начало баллады Мицкевича «Холмик Марыли» из цикла «Баллады и романсы».

Ты, молодость… – Далее идет цитата из «Оды к молодости», еще раз подчеркивающая автобиографический характер поэмы и свидетельствующая о духовном кризисе, через который прошел поэт при столкновении юношеских идеалов с тяжкими личными переживаниями.

...лампады римских усыпальниц! – Древние считали свет символом жизни и ставили в могильных склепах горящие светильники.

и этот старец!.. – По-видимому, возвращение к мотиву баллады «Романтика».

...пресвятой Марии

Ты молишься… – Густав произносит во сие имя возлюбленной.

…дом покойной мамы. – Барбара Мицкевич, мать поэта, умерла 9 (21) октября 1820 г. Упоминаемая здесь поездка в Новогрудок приходится на июль 1821 г.

Ян Собеский (Ян III) – польский король в 1674–1696 гг., разбил в 1683 г. осаждавшие Вену турецкие войска.

Готфрид Бульонский – герой поэмы Т. Тассо «Освобожденный Иерусалим», предводитель первого крестового похода (XI в.).

…клады Тахо… – В античных источниках река Тахо именовалась золотоносной.

Бороться с суеверьем… мне церковь приказала… – Интересно, что в первоначальном варианте второй части «Дзядов» обряд поминок справлялся под предводительством священника. Действительно, до конца XVIII в. духовенство участвовало в этом обряде, и лишь затем положение изменилось. У Мицкевича спор с традиционной евангельской моралью переплетен с полемикой романтика-народолюбца против определенных сторон философии Просвещения (ср. с балладой «Романтика»). Полемика эта очевидна и в последующих строках (спор с представлением о мире как о часовом механизме), направленных против деистической концепции мироздания.

Часть III

Нумерация этой части «Дзядов» объясняется тем, что она явилась третьей по счету частью поэмы после двух (II и IV), изданных автором ранее, в 1823 г. «Дрезденские» «Дзяды», как называют это произведение историки литературы, ни в коем случае нельзя рассматривать как заполнение пробела между II и IV частями, действие которых предшествует событиям, описанным в III части. По сравнению с «Дзядами» «виленско-конвенскими» это произведение совершенно новое, вполне самостоятельное, хотя и связанное с предыдущими частями рядом отсылок к описанным в них событиям, автобиографичностью, общностью главного героя. Так оно и воспринимается и читателем и литературоведами. Вместе с тем в момент опубликования III части поэт не оставил, по-видимому, замысел свести воедино ранее изданное, заполнить пробелы и создать грандиозное целое. Работу над «Дзядами» он возобновлял после 4832 г., но не осуществил своих намерений и ничего нового не опубликовал.

Время написания III части «Дзядов» было предметом литературоведческих споров. Некоторым показался попросту невероятным тот необычайный порыв творческой энергии, который позволил Мицкевичу за несколько весенних недель 1832 г., во время пребывания в Дрездене, создать произведение столь грандиозного масштаба. Смущала и фраза из письма поэта В. А. Жуковскому, где о событиях, предшествовавших его ссылке, он говорит (в 1829 г.) как об «Илиаде», «в которой я опишу неистовства нашего литовского Ахиллеса (Новосильцева. – Л. С.), причинившего столько зла школьникам…». В свете исследования рукописей, переписки поэта и свидетельств современников представляется несомненным феноменальный в истории мировой литературы факт создания «Дзядов», произведения, весьма значительного по объему и сложного по содержанию, за короткое время в результате редкого по интенсивности единого художнического усилия. Между 20 марта и 5 апреля возникает большая часть драматических сцен (затем Мицкевич возобновляет перевод байроновского «Гяура»), 1 апреля поэт сообщает брату: «Замуровался в стенах дома и много пишу; правда, часть написанного нигде в Польше печатать нельзя будет», 26 апреля -10. Грабовскому: «Все эти несколько недель не выпускаю пера из руки». Как явствует из авторской пометки в рукописи поэмы, к 29 апреля драматические сцены были уже переписаны набело. 20 мая автор пишет И. Лелевелю: «У меня здесь подготовленные к печати поэма и несколько мелких вещиц, сочинение это считаю продолжением войны, которую теперь, когда мечи вложены в ножны, надобно вести пером».

Сложнее вопрос о времени создания «Отрывка» – эпического приложения к драматической части. Дневниковые элементы в нем, очевидное формальное отличие от остального текста «Дзядов», наконец одно из писем поэта 1827 г. («Пишу теперь новую поэму, довольно странную, обширную по замыслу, не знаю даже, будет ли она когда напечатана… пишу для самого себя, не соображаясь ни с чем…») – все это привело к предположению о создании «Отрывка» в России, чему, однако, не находится достаточного обоснования. В то же время рассмотрение исследователями сохранившейся рукописи и строго научный анализ текста убеждают в том, что «Отрывок» писался в большой своей части «единым духом», что единовременность изображенных в нем событий и процесса его создания полностью исключаются, что в нем нашли отзвук факты, относящиеся не только к 1824–1827, но и к 1828–1829 и даже 1831 гг. Правдоподобным выглядит предположение о возникновении «Отрывка» в течение первых трех недель мая 1832 г. Несколько позже было написано посвящение «Русским друзьям». Печатание третьей части «Дзядов» закончено было в ноябре 1832 г. в Париже.

В условиях самодержавной России распространение III части «Дзядов» было, разумеется, невозможно. Это не заглушило, однако, жгучего интереса нашей передовой общественности к революционному произведению Мицкевича, в особенности к «Отрывку», повествующему непосредственно о России. Одним из первых в России познакомился с ИГ частью «Дзядов» Пушкин, которому доставил ее возвратившийся в 1833 г. из-за границы С. Л. Соболевский. В бумагах поэта сохранился переписанный им текст стихотворений «Отрывка». Свое знакомство с последним он засвидетельствовал в примечаниях к «Медному всаднику». А. И. Герцен сделал в своем дневнике 1843 г. несколько замечаний о поэме Мицкевича, высоко оценив ее «дух отрицанья, сильный, истинно байроновский» и проявив особое внимание к стихотворениям «Отрывка» «Дорога в Россию» («Много прекрасного, высокохудожественного в этом плаче поэта. Боже мой, как хороша у него картина русской дороги зимой, бесконечная пустыня, белая, холодная…»), и «Памятник Петру Великому» («Замечательно в той же поэме место о памятнике Петра»).

Русские переводы из «Дзядов» на протяжении XIX в. могли воспроизводить лишь относительно «невинные» места поэмы (П. А. Вяземский в 1873 г. включил прозаический перевод «Памятника Петру Великому» в свою статью «.Мицкевич о Пушкине»; к столетию со дня рождения Пушкина, в 1899 г., «Жизнь» опубликовала и стихотворный перевод) либо появляться в нелегальной печати. Н. А. Добролюбов в 1855 г. перевел «Русским друзьям» для рукописной газеты «Слухи». Н. П. Огарев печатал это стихотворение в лондонском издании «Дум» Рылеева (1860) и сборнике 1861 г. «Русская потаенная литература». И только в 1906 г. в России были опубликованы сразу четыре (!) перевода «Русским друзьям» и перевод VIII сцены «Дзядов». В 1917 г. переводится весь «Отрывок» (В. Фишер), вошедший также (в переводе С. Соловьева) в однотомник Мицкевича 1929 г. Лишь в 1952 г. русский читатель получил полный перевод III части «Дзядов» (В. Левик).

Лица, упоминаемые в посвящении, были воспитанниками Виленского университета и членами тайных кружков. Ян Соболевский, приговоренный к солдатчине, умер в 1829 г. в Архангельске. Циприан Дашкевич, юрист и историк, сдружился с Мицкевичем во время пребывания в Москве, где и умер в 1829 г. Феликс Кулаковский, филолог и поэт, был сослан в Казань, изучал там восточные языки, скончался в 1831 г. в Петербурге,

Новосильцев Николай Николаевич (1761–1838) – был одним из приближенных Александра J, в свое время членом так называемого «Негласного комитета». Назначенный в 1815 г. полномочным императорским делегатом при правительстве Царства Польского, проводил политику жесточайшего подавления малейших проявлений национального движения.

Цесаревич Константин (1779–1831) – великий князь Константин Павлович, занимал пост командующего войсками Царства Польского и фактически пользовался в нем всей полнотой власти.

Вильно, центр просвещения… – Вильно был в те годы не только университетским городом, но и центром учебного округа– Должность попечителя округа занимал в 1803–1824 гг. Адам Ежи Чарторыйский (1770–1861), князь, один из богатейших польских магнатов, близкий в начале своей политической деятельности к Александру I (занимал должность министра иностранных дел), Во время восстания, в 1831 г., он возглавлял Национальное правительство, в эмиграции стоял во главе аристократической консервативной партии.

...сами прекратили свою деятельность… – Мицкевич не мог в то время рассказать всей правды о тайных молодежных организациях, ибо большинство их участников было в руках царских властей.

Зан Томаш (1796–1855) – студент физико-математического факультета, был одним из основателей в 1817 г. Общества филоматов, а позднее – филаретов. (См. вступ. статыо к наст, тому.) Одновременно был членом масонской ложи в Вильне и тайного «Патриотического общества». На следствии стремился выгородить товарищей и принять большую часть обвинений на себя, что обусловило достаточно суровый приговор: год крепости и ссылка в Оренбург, длившаяся тринадцать лет (на Урале Зан выполнил ряд геологических исследований). Зан был также поэтом, популярным в филоматском кругу.

...божья кара… – Мицкевич имеет в виду внезапную смерть доктора Бекго и Панкова, фигурирующих в качестве персонажей «Дзядов», и Винцентия Лаврыновича, не упомянутого в драме по имени, Виленского губернского советника, члена следственной комиссии (ум. в 1824 г.).

D. О. М . – Deo Optimo Maximo. В переводе: «Ногу наилучшему, наивысшему. Густав умер 1823 года 1 ноября. – Здесь родился Конрад 1823 года 1 ноября». Надпись эта фиксирует автобиографичность героя, свершившийся в нем внутренний переворот и связь между IV и III частями «Дзядов».

Все действующие лица сцены I либо являются участниками процесса филаретов, названными поименно, либо имеют реальных прототипов. О Соболевском, Кулаковском («Феликс») и Зане («Томаш») уже говорилось выше. Якуб – учитель слуцкой гимназии, член Общества филаретов Якуб Ягелло. Адольф - Янушкевич (1803–1857); он не был осужден но виленскому делу, с Мицкевичем сблизился уже в 1829 г. в Риме, а в Сибирь был сослан за участие в восстании 1830–1831 гг. Же-гота – Игпаций Домейко (1801–1889), член Общества филоматов, но подвергшийся за участие в нем ссылке, позднее участник восстания и эмигрант. Поселился в Чили, где стал видным ученым. Каласантий Львович - ксендз-пиар, учитель математики в Полоцке. Антолий Фрейенд – филарет, впоследствии повстанец, погибший в 1831 г. Адам Сузии (1800–1874) во время следствия выделялся мужеством и твердостью, был сослан в Уфу, затем в Оренбург. Яцек – как можно судить но тексту рукописи, имеется в виду Онуфрий Петрашкевич (1793–1863), студент естественного факультета, секретарь Общества филоматов. Он не подвергся следственному аресту, но был приговорен к ссылке в Сибирь. Юзеф – Ковалевский (1800–1878), филолог, секретарь I отдела Общества филоматов. Высланный в Казань, он стал видным востоковедом (исследования по монгольской филологии), профессором и ректором местного университета. Ян Янковский - филарет, давший на следствии подробные показания о деятельности общества. После процесса стал полицейским чиновником в Вологде. Капрал. – Полагают, что его прототипом был Паневский, в прошлом офицер польских легионов, во время процесса надзиратель над заключенными, относившийся к ним благожелательно.

…был в городе – на следствии… – Следственная комиссия работала в другом здании – резиденции Новосильцева, куда арестованных водили на допросы через центр города, мимо тюрьмы.

учеников из Яхмуди… – Имеются в виду учащиеся гимназии в Крожах, члены общества «Черных братьев». Приговор по их делу был весьма суровым. В ссылку они были отправлены 8 марта 1824 г.

Циприан Янчевский - один из организаторов «Черных братьев», подвергся заключению в крепости и сдаче в солдаты.

Как Цезарь… – Речь идет о Наполеоне I, узнике острова Св. Елены.

Василевский. – В рукописи было: Карницкий, действительно привлекавшийся по делу филаретов.

…о Ксаверии… – В автографе была названа фамилия Кастана Пшецишевского, который застрелился, опасаясь ареста, в октябре 1823 г.

Не шляхтич сеймиковый? – Имеется в виду то обстоятельство, что царское правительство оставило шляхте западных губерний практику старых сеймиков, на которых выбирались теперь предводители (маршалки) дворянства.

Горецкий Антоний (1787–1861) – поэт-баснописец, участник наполеоновских войн и восстания 1831 г., умерший в эмиграции. Здесь пересказана его басня «Дьявол и жито».

Домбровский Ян Генрик (1755–1818) – генерал, участниц восстания Костюшко. В 1797 г. создал польские легионы в Италии, сражавшиеся на стороне Франции, участвовал в ряде наполеоновских войн.

Соболевский Маций (1781–1809) – полковник, погиб во время войны в Испании.

Содалис – член Марианской содалиции в старой Польше, организации, служившей культу богоматери.

…в колонии осяду… – Мицкевич имеет здесь в виду военные поселения в России.

…громадный ворон. – Символ этот не поддается расшифровке: одни считают, что это злой дух, борющийся за душу Конрада, другие – что это предостережение, посланное герою свыше; некоторые видят в нем олицетворение грядущих трагических событий 1831 г.

…гармоники стеклянные круги… – Имеется в виду старинный музыкальный инструмент, который состоял из нанизанных на ось стеклянных полушарий, издававших при вращении мелодичные звуки. Образ этот у Мицкевича связан с древними представлениями о сферах мироздания.

…в рекруты – то есть в царскую армию.

…Под Прагой резали… – Имеется в виду штурм предместья Варшавы – Праги царскими войсками под командованием Суворова 4 ноября 1794 г.

Роллисоп - Имеется в виду Ян Моллесон (эта фамилия и значилась в автографе), ученик гимназии в Кейданах, по процессу фйларетов приговоренный к смертной казни, которая была заменена пожизненной ссылкой в Нерчинск.

Лев из Иудина колена – то есть Христос.

Alter Fritz (Старый Фриц – н е м.). – Имеется в виду прусский король Фридрих II, инициатор разделов Польши. «Левиафан» – здесь, скорее, намек на название философского труда английского материалиста Гоббса. В подлиннике упоминался еще римский философ-материалист Лукреций Кар.

Крейсгауптман, ландрат – прусские чиновники.

Гамап (Аман) – упоминаемый в Библии гонитель еврейского племени, чье чучело сжигалось во время праздника «пурим».

В монастыре доминиканской братьи… – Моллесон действительно содержался в виленском доминиканском монастыре.

Ева. – Поэт вывел в этом образе Генриэтту Эву Анквич (см. о ней в прим. к стих. «Моему чичероне», стр. 704 наст. тома). Мар-целина Лемпицкая (1809–1843) – родственница и подруга Генриэтты Эвы. Мицкевич ей также посвятил одно из стихотворений.

...эти песни… – Речь идет о стихотворениях Мицкевича.

Народа дивный избавитель… – Многочисленные толкования этого образа не дают исчерпывающей расшифровки, да и сам автор стремился предсказания свои выразить в достаточно туманной форме. Вполне вероятно, что здесь имелся в виду сам Мицкевич-Конрад. Действительно, сказанное в предыдущей строке («Смотри – дитя спаслось…») соответствует тому, что поэт говорит о себе в «Предисловии»: «Только одному удалось пока выбраться из России».